Неточные совпадения
Арина Петровна сразу не залюбила стихов своего мужа, называла их паскудством
и паясничаньем,
а так как Владимир Михайлыч собственно для
того и женился, чтобы иметь всегда под рукой слушателя для своих стихов,
то понятно, что размолвки не заставили долго ждать себя.
В минуту, когда начинается этот рассказ, это был уже дряхлый старик, который почти не оставлял постели,
а ежели изредка
и выходил из спальной,
то единственно для
того, чтоб просунуть голову в полурастворенную дверь жениной комнаты, крикнуть: «Черт!» —
и опять скрыться.
О старшем сыне
и об дочери она даже говорить не любила; к младшему сыну была более или менее равнодушна
и только среднего, Порфишу, не
то чтоб любила,
а словно побаивалась.
Во-первых, мать давала ему денег ровно столько, сколько требовалось, чтоб не пропасть с голода; во-вторых, в нем не оказывалось ни малейшего позыва к труду,
а взамен
того гнездилась проклятая талантливость, выражавшаяся преимущественно в способности к передразниванью; в-третьих, он постоянно страдал потребностью общества
и ни на минуту не мог оставаться наедине с самим собой.
Дело в
том, что на Аннушку Арина Петровна имела виды,
а Аннушка не только не оправдала ее надежд, но вместо
того на весь уезд учинила скандал. Когда дочь вышла из института, Арина Петровна поселила ее в деревне, в чаянье сделать из нее дарового домашнего секретаря
и бухгалтера,
а вместо
того Аннушка, в одну прекрасную ночь, бежала из Головлева с корнетом Улановым
и повенчалась с ним.
А Порфиша продолжал себе сидеть кротко
и бесшумно
и все смотрел на нее, смотрел до
того пристально, что широко раскрытые
и неподвижные глаза его подергивались слезою.
А Павел, по
тому же поводу, выражался: «Деньги столько-то на такой-то срок, дражайшая родительница, получил,
и, по моему расчету, следует мне еще шесть с полтиной дополучить, в чем
и прошу вас меня почтеннейше извинить».
— Не помню. Кажется, что-то было. Я, брат, вплоть до Харькова дошел,
а хоть убей — ничего не помню. Помню только, что
и деревнями шли,
и городами шли, да еще, что в Туле откупщик нам речь говорил. Прослезился, подлец! Да, тяпнула-таки в
ту пору горя наша матушка-Русь православная! Откупщики, подрядчики, приемщики — как только Бог спас!
— Будут. Вот я так ни при чем останусь — это верно! Да, вылетел, брат, я в трубу!
А братья будут богаты, особливо Кровопивушка. Этот без мыла в душу влезет.
А впрочем, он ее, старую ведьму, со временем порешит; он
и именье
и капитал из нее высосет — я на эти дела провидец! Вот Павел-брат —
тот душа-человек! он мне табаку потихоньку пришлет — вот увидишь! Как приеду в Головлево — сейчас ему цидулу: так
и так, брат любезный, — успокой! Э-э-эх, эхма! вот кабы я богат был!
—
А деньги на что! презренный металл на что? Мало ста тысяч — двести бери! Я, брат, коли при деньгах, ничего не пожалею, только чтоб в свое удовольствие пожить! Я, признаться сказать, ей
и в
ту пору через ефрейтора три целковеньких посулил — пять, бестия, запросила!
— То-то. Мы как походом шли — с чаями-то да с кофеями нам некогда было возиться.
А водка — святое дело: отвинтил манерку, налил, выпил —
и шабаш. Скоро уж больно нас в
ту пору гнали, так скоро, что я дней десять не мывшись был!
Легкомыслие опять вступило в свои права,
а вместе с
тем последовало
и примирение с «маменькиным положением».
— Ну, уж там как хочешь разумей,
а только истинная это правда, что такое «слово» есть.
А то еще один человек сказывал: возьми, говорит, живую лягушку
и положи ее в глухую полночь в муравейник; к утру муравьи ее всю объедят, останется одна косточка; вот эту косточку ты возьми,
и покуда она у тебя в кармане — что хочешь у любой бабы проси, ни в чем тебе отказу не будет.
— Покуда — живи! — сказала она, — вот тебе угол в конторе, пить-есть будешь с моего стола,
а на прочее — не погневайся, голубчик! Разносолов у меня от роду не бывало,
а для тебя
и подавно заводить не стану. Вот братья ужо приедут: какое положение они промежду себя для тебя присоветуют — так я с тобой
и поступлю. Сама на душу греха брать не хочу, как братья решат — так
тому и быть!
И вот теперь он с нетерпением ждал приезда братьев. Но при этом он совсем не думал о
том, какое влияние будет иметь этот приезд на дальнейшую его судьбу (по-видимому, он решил, что об этом
и думать нечего),
а загадывал только, привезет ли ему брат Павел табаку
и сколько именно.
«
А может,
и денег отвалит! — прибавлял он мысленно. — Порфишка-кровопивец —
тот не даст,
а Павел… Скажу ему: дай, брат, служивому на вино… даст! как, чай, не дать!»
Только по вечерам было скучно, потому что земский уходил часов в восемь домой,
а для него Арина Петровна не отпускала свечей, на
том основании, что по комнате взад
и вперед шагать
и без свечей можно.
Тем не менее Порфирий Владимирыч вышел из папенькинова кабинета взволнованный
и заплаканный,
а Павел Владимирыч, как «истинно бесчувственный идол», только ковырял пальцем в носу.
А то — на-тко! сижу здесь, ни сном, ни делом не вижу,
а он уж
и распорядился!
Даже дворники —
и те дивятся: барыня, говорят, ты молоденькая
и с достатком,
а такие труды на себя принимаешь!
Арина Петровна много раз уже рассказывала детям эпопею своих первых шагов на арене благоприобретения, но, по-видимому, она
и доднесь не утратила в их глазах интереса новизны. Порфирий Владимирыч слушал маменьку,
то улыбаясь,
то вздыхая,
то закатывая глаза,
то опуская их, смотря по свойству перипетий, через которые она проходила.
А Павел Владимирыч даже большие глаза раскрыл, словно ребенок, которому рассказывают знакомую, но никогда не надоедающую сказку.
—
А коли понимаешь, так, стало быть, понимаешь
и то, что, выделивши ему вологодскую-то деревню, можно обязательство с него стребовать, что он от папеньки отделен
и всем доволен?
— «Ах» да «ах» — ты бы в
ту пору, ахало, ахал, как время было. Теперь ты все готов матери на голову свалить,
а чуть коснется до дела — тут тебя
и нет!
А впрочем, не об бумаге
и речь: бумагу, пожалуй, я
и теперь сумею от него вытребовать. Папенька-то не сейчас, чай, умрет,
а до
тех пор балбесу тоже пить-есть надо. Не выдаст бумаги — можно
и на порог ему указать: жди папенькиной смерти! Нет, я все-таки знать желаю: тебе не нравится, что я вологодскую деревнюшку хочу ему отделить?
Сыновья ушли,
а Арина Петровна встала у окна
и следила, как они, ни слова друг другу не говоря, переходили через красный двор к конторе. Порфиша беспрестанно снимал картуз
и крестился:
то на церковь, белевшуюся вдали,
то на часовню,
то на деревянный столб, к которому была прикреплена кружка для подаяний. Павлуша, по-видимому, не мог оторвать глаз от своих новых сапогов, на кончике которых так
и переливались лучи солнца.
—
А кто виноват? кто над родительским благословением надругался? — сам виноват, сам именьице-то спустил!
А именьице-то какое было: кругленькое, превыгодное, пречудесное именьице! Вот кабы ты повел себя скромненько да ладненько, ел бы ты
и говядинку
и телятинку,
а не
то так
и соусцу бы приказал.
И всего было бы у тебя довольно:
и картофельцу,
и капустки,
и горошку… Так ли, брат, я говорю?
Вон
и еще облако подальше:
и давеча оно громадным косматым комом висело над соседней деревней Нагловкой
и, казалось, угрожало задушить ее —
и теперь
тем же косматым комом на
том же месте висит,
а лапы книзу протянуло, словно вот-вот спрыгнуть хочет.
Несколько раз просил он через бурмистра, чтоб прислали ему сапоги
и полушубок, но получил ответ, что сапогов для него не припасено,
а вот наступят заморозки,
то будут ему выданы валенки.
Ей не приходило на мысль, что самый характер жизненного содержания изменяется сообразно с множеством условий, так или иначе сложившихся,
и что наконец для одних (
и в
том числе для нее) содержание это представляет нечто излюбленное, добровольно избранное,
а для других — постылое
и невольное.
И добро бы худо ему было, есть-пить бы не давали, работой бы изнуряли —
а то слонялся целый день взад
и вперед по комнате, как оглашенный, ел да пил, ел да пил!
—
А ежели ты чем недоволен был — кушанья, может быть, недостало, или из белья там, — разве не мог ты матери откровенно объяснить? Маменька, мол, душенька, прикажите печеночки или там ватрушечки изготовить — неужто мать в куске-то отказала бы тебе? Или вот хоть бы
и винца — ну, захотелось тебе винца, ну,
и Христос с тобой! Рюмка, две рюмки — неужто матери жалко?
А то на-тко: у раба попросить не стыдно,
а матери слово молвить тяжело!
Сие да послужит нам всем уроком: кто семейными узами небрежет — всегда должен для себя такого конца ожидать.
И неудачи в сей жизни,
и напрасная смерть,
и вечные мучения в жизни следующей — все из сего источника происходит. Ибо как бы мы ни были высокоумны
и даже знатны, но ежели родителей не почитаем,
то оные как раз
и высокоумие,
и знатность нашу в ничто обратят. Таковы правила, кои всякий живущий в сем мире человек затвердить должен,
а рабы, сверх
того, обязаны почитать господ.
По временам сверху раздается крик: «Что ж горчичники! заснули?
а?» —
и вслед за
тем стрелой промчится девчонка из девичьей.
— Не всякий эту жидкость вместить может — оттого!
А так как мы вместить можем,
то и повторим! Ваше здоровье, сударыня!
— Чего еще лучше: подлец, говорю, будешь, ежели сирот не обеспечишь. Да, мамашечка, опростоволосились вы! Кабы месяц
тому назад вы меня позвали, я бы
и заволоку ему соорудил, да
и насчет духовной постарался бы…
А теперь все Иудушке, законному наследнику, достанется… непременно!
Прошло не больше десяти лет с
тех пор, как мы видели их,
а положения действующих лиц до
того изменились, что не осталось
и следа
тех искусственных связей, благодаря которым головлевская семья представлялась чем-то вроде неприступной крепости.
То вдруг вопрос представится: как это я Агашку звать буду? чай, Агафьюшкой…
а может,
и Агафьей Федоровной величать придется!
То представится: ходит она по пустому дому,
а людишки в людскую забрались
и жрут!
Арина Петровна уже не выговаривала
и не учительствовала в письмах, но больше всего уповала на Божию помощь, «которая, по нынешнему легковерному времени,
и рабов не оставляет,
а тем паче
тех, кои, по достаткам своим, надежнейшей опорой для церкви
и ее украшения были».
Кончилось дело
тем, что, после продолжительной полемической переписки, Арина Петровна, оскорбленная
и негодующая, перебралась в Дубровино,
а вслед за
тем и Порфирий Владимирыч вышел в отставку
и поселился в Головлеве.
Он принял ее довольно сносно,
то есть обязался кормить
и поить ее
и сирот-племянниц, но под двумя условиями: во-первых, не ходить к нему на антресоли,
а во-вторых — не вмешиваться в распоряжения по хозяйству.
— Кругом тучи ходят — Головлево далеко ли? у кровопивца вчера проливной был! —
а у нас нет да
и нет! Ходят тучки, похаживают кругом —
и хоть бы
те капля на наш пай!
— Так вы тбк
и говорите, что Божья воля!
А то «вообще» — вот какое объяснение нашли!
— Кабы не было закона — не продали бы. Стало быть, всякий закон есть. У кого совести нет, для
того все законы открыты,
а у кого есть совесть, для
того и закон закрыт. Поди, отыскивай его в книге-то!
«Очисти»! «очисти»! — машинально лепечет язык,
а мысль так
и летает:
то на антресоли заглянет,
то на погреб зайдет («сколько добра по осени было — всё растащили!»),
то начнет что-то припоминать — далекое-далекое.
Она сидела, опершись головой на руку
и обратив обмоченное слезами лицо навстречу поднимающемуся солнцу, как будто говорила ему: видь!! Она не стонала
и не кляла,
а только потихоньку всхлипывала, словно захлебывалась слезами.
И в
то же время на душе у ней так
и горело...
— Ты, может быть, думаешь, что я смерти твоей желаю, так разуверься, мой друг! Ты только живи,
а мне, старухе,
и горюшка мало! Что мне! мне
и тепленько,
и сытенько у тебя,
и даже ежели из сладенького чего-нибудь захочется — все у меня есть! Я только насчет
того говорю, что у христиан обычай такой есть, чтобы в ожидании предбудущей жизни…
А я между
тем по-родственному… на антресоли к брату поплетусь — может быть,
и успею.
Павел Владимирыч молчал
и бессмысленными глазами уставился в него, словно усиливался понять.
А Иудушка
тем временем приблизился к образу, встал на колени, умилился, сотворил три земных поклона, встал
и вновь очутился у постели.
— Не сделал? ну,
и тем лучше, мой друг! По закону — оно даже справедливее. Ведь не чужим,
а своим же присным достанется. Я вот на чту уж хил — одной ногой в могиле стою!
а все-таки думаю: зачем же мне распоряжение делать, коль скоро закон за меня распорядиться может.
И ведь как это хорошо, голубчик! Ни свары, ни зависти, ни кляуз… закон!
В таком духе разговор длится
и до обеда,
и во время обеда,
и после обеда. Арине Петровне даже на стуле не сидится от нетерпения. По мере
того как Иудушка растабарывает, ей все чаще
и чаще приходит на мысль:
а что, ежели… прокляну? Но Иудушка даже
и не подозревает
того, что в душе матери происходит целая буря; он смотрит так ясно
и продолжает себе потихоньку да полегоньку притеснять милого друга маменьку своей безнадежною канителью.