Неточные совпадения
Однажды бурмистр из дальней вотчины, Антон Васильев, окончив барыне Арине Петровне Головлевой доклад о своей поездке в Москву для сбора оброков с проживающих по паспортам крестьян и уже получив от нее разрешение идти в людскую, вдруг как-то таинственно замялся на месте, словно бы
за ним было еще какое-то слово и
дело, о котором он и решался и не решался доложить.
— Сказывай, какое еще
дело за тобой есть? — решительным голосом прикрикнула на него Арина Петровна, — говори! не виляй хвостом… сумб переметная!
Антона Васильева она прозвала «переметной сумуй» не
за то, чтоб он в самом
деле был когда-нибудь замечен в предательстве, а
за то, что был слаб на язык.
—
За долги… так нужно полагать! Известно,
за хорошие
дела продавать не станут.
Потянулся ряд вялых, безубразных
дней, один
за другим утопающих в серой, зияющей бездне времени. Арина Петровна не принимала его; к отцу его тоже не допускали.
Дня через три бурмистр Финогей Ипатыч объявил ему от маменьки «положение», заключавшееся в том, что он будет получать стол и одежду и, сверх того, по фунту Фалера [Известный в то время табачный фабрикант, конкурировавший с Жуковым. (Примеч. М.Е. Салтыкова-Щедрина.)] в месяц. Он выслушал маменькину волю и только заметил...
У него не было другого
дела как смотреть в окно и следить
за грузными массами облаков.
Хорошо бы опохмелиться в такую минуту; хорошо бы настолько поднять температуру организма, чтобы хотя на короткое время ощутить присутствие жизни, но
днем ни
за какие деньги нельзя достать водки.
Кончилось
дело тем, что, после продолжительной полемической переписки, Арина Петровна, оскорбленная и негодующая, перебралась в Дубровино, а вслед
за тем и Порфирий Владимирыч вышел в отставку и поселился в Головлеве.
— И опять-таки скажу: хочешь сердись, хочешь не сердись, а не
дело ты говоришь! И если б я не был христианин, я бы тоже… попретендовать
за это на тебя мог!
— Он, бабушка,
за нами у дверей подслушивает. Только на
днях его Петенька и накрыл…
Через три
дня у Арины Петровны все было уже готово к отъезду. Отстояли обедню, отпели и схоронили Павла Владимирыча. На похоронах все произошло точно так, как представляла себе Арина Петровна в то утро, как Иудушке приехать в Дубровино. Именно так крикнул Иудушка: «Прощай, брат!» — когда опускали гроб в могилу, именно так же обратился он вслед
за тем к Улитушке и торопливо сказал...
Ночью она ворочалась с боку на бок, замирая от страха при каждом шорохе, и думала: «Вот в Головлеве и запоры крепкие, и сторожа верные, стучат себе да постукивают в доску не уставаючи — спи себе, как у Христа
за пазушкой!»
Днем ей по целым часам приходилось ни с кем не вымолвить слова, и во время этого невольного молчания само собой приходило на ум: вот в Головлеве — там людно, там есть и душу с кем отвести!
Напротив того, узнав об этом, она тотчас же поехала в Головлево и, не успев еще вылезти из экипажа, с каким-то ребяческим нетерпением кричала Иудушке: «А ну-ка, ну, старый греховодник! кажи мне, кажи свою кралю!» Целый этот
день она провела в полном удовольствии, потому что Евпраксеюшка сама служила ей
за обедом, сама постелила для нее постель после обеда, а вечером она играла с Иудушкой и его кралей в дураки.
Среди этой тусклой обстановки
дни проходили
за днями, один как другой, без всяких перемен, без всякой надежды на вторжение свежей струи.
Это увещание оказывает свое действие не потому, чтобы оно заключало что-нибудь действительно убедительное, а потому что Иудушка и сам видит, что он зарапортовался, что лучше как-нибудь миром покончить
день. Поэтому он встает с своего места, целует у маменьки ручку, благодарит «
за науку» и приказывает подавать ужинать. Ужин проходит сурово и молчаливо.
Есть у него
дело, которое может разрешиться только здесь, в Головлеве, но такое это
дело, что и невесть как
за него взяться.
День потянулся вяло. Попробовала было Арина Петровна в дураки с Евпраксеюшкой сыграть, но ничего из этого не вышло. Не игралось, не говорилось, даже пустяки как-то не шли на ум, хотя у всех были в запасе целые непочатые углы этого добра. Насилу пришел обед, но и
за обедом все молчали. После обеда Арина Петровна собралась было в Погорелку, но Иудушку даже испугало это намерение доброго друга маменьки.
— Нет, бабушка, я к вам
за делом.
Проснувшись на другой
день утром, она прошлась по всем комнатам громадного головлевского дома. Везде было пустынно, неприютно, пахло отчуждением, выморочностью. Мысль поселиться в этом доме без срока окончательно испугала ее. «Ни
за что! — твердила она в каком-то безотчетном волнении, — ни
за что!»
Остальные
дни Аннинька провела в величайшей ажитации. Ей хотелось уехать из Головлева немедленно, сейчас же, но дядя на все ее порывания отвечал шуточками, которые, несмотря на добродушный тон, скрывали
за собой такое дурацкое упорство, какого никакая человеческая сила сломить не в состоянии.
— Так как же? — говорил он, — в Воплино отсюда заедешь? с старушкой, бабенькой, проститься хочешь? простись! простись, мой друг! Это ты хорошее
дело затеяла, что про бабеньку вспомнила! Никогда не нужно родных забывать, а особливо таких родных, которые, можно сказать, душу
за нас полагали!
Действительно, в тот же
день,
за вечерним чаем, Арина Петровна, в присутствии Евпраксеюшки, подшучивала над Иудушкой.
— Ну, так постой же, сударка! Ужо мы с тобой на прохладе об этом
деле потолкуем! И как, и что — все подробно определим! А то ведь эти мужчинки — им бы только прихоть свою исполнить, а потом отдувайся наша сестра
за них, как знает!
Каждое движение умирающего, каждое его слово немедленно делались известными в Головлеве, так что Иудушка мог с полным знанием
дела определить минуту, когда ему следует выйти из-за кулис и появиться на сцену настоящим господином созданного им положения.
— Что же смотреть! доктор я, что ли? совет, что ли, дать могу? Да и не знаю я, никаких я ваших
дел не знаю! Знаю, что в доме больная есть, а чем больна и отчего больна — об этом и узнавать, признаться, не любопытствовал! Вот
за батюшкой послать, коли больная трудна — это я присоветовать могу! Пошлете
за батюшкой, вместе помолитесь, лампадочки у образов засветите… а после мы с батюшкой чайку попьем!
— Не приду, потому что ходить незачем. Кабы
за делом, я бы и без зова твоего пошел.
За пять верст нужно по
делу идти —
за пять верст пойду;
за десять верст нужно — и
за десять верст пойду! И морозец на дворе, и метелица, а я все иду да иду! Потому знаю:
дело есть, нельзя не идти!
Очевидно, он просил Бога простить всем: и тем, «иже ведением и неведением», и тем, «иже словом, и
делом, и помышлением», а
за себя благодарил, что он — не тать, и не мздоимец, и не прелюбодей, и что Бог, по милости своей, укрепил его на стезе праведных.
Наконец, пропустив последний глоток, потребовал к себе Улитушку и встал перед образом, дабы еще раз подкрепить себя божественным собеседованием, а в то же время и Улите наглядно показать, что то, что имеет произойти вслед
за сим, —
дело не его, а Богово.
Весь этот
день ему было не по себе. Он еще не имел определенных опасений
за будущее, но уже одно то волновало его, что случился такой факт, который совсем не входил в обычное распределение его
дня, и что факт этот прошел безнаказанно. Даже к обеду он не вышел, а притворился больным и скромненько, притворно ослабевшим голосом попросил принести ему поесть в кабинет.
Наконец, когда пронесся где-то
за стеной последний отчаянный зевок и вслед
за тем все вдруг стихло, словно окунулось куда-то глубоко на
дно, он не выдержал.
— И
за этим у нас
дело не станет! Архипушку-кучера
за бока! вели парочку лошадушек заложить, кати себе да покатывай!
Затем она невольно спросила себя: что такое, в самом
деле, это сокровище? действительно ли оно сокровище и стоит ли беречь его? — и увы! не нашла на этот вопрос удовлетворительного ответа. С одной стороны, как будто совестно остаться без сокровища, а с другой… ах, черт побери! да неужели же весь смысл, вся заслуга жизни в том только и должны выразиться, чтобы каждую минуту вести борьбу
за сокровище?
За ужином началось общее веселье, то пьяное, беспорядочное веселье, в котором не принимают участия ни ум, ни сердце и от которого на другой
день болит голова и ощущаются позывы на тошноту.
Опять раздавалось бренчанье гитары, опять поднимался гик: и-ах! и-ох! Далеко
за полночь на Анниньку, словно камень, сваливался сон. Этот желанный камень на несколько часов убивал ее прошедшее и даже угомонял недуг. А на другой
день, разбитая, полуобезумевшая, она опять выползала из-под него и опять начинала жить.