Неточные совпадения
Она не приметила даже, что в это самое время девчонка Дуняшка ринулась было с разбега мимо окна, закрывая что-то передником, и вдруг, завидев барыню,
на мгновение закружилась
на одном месте и тихим шагом поворотила назад (в
другое время этот поступок вызвал бы целое следствие).
Кабы знать да ведать, можно бы и самой за восемь-то тысяч с аукциона приобрести!» С
другой стороны, приходило
на мысль и то: «Полиция за восемь тысяч продала!
В минуты откровенных излияний он хвастался тем, что был
другом Баркова и что последний будто бы даже благословил его
на одре смерти.
«Деньги столько-то и
на такой-то срок, бесценный
друг маменька, от доверенного вашего, крестьянина Ерофеева, получил, — уведомлял, например, Порфирий Владимирыч, — а за присылку оных, для употребления
на мое содержание, согласно вашему, милая маменька, соизволению, приношу чувствительнейшую благодарность и с нелицемерною сыновнею преданностью целую ваши ручки.
Когда Арина Петровна посылала детям выговоры за мотовство (это случалось нередко, хотя серьезных поводов и не было), то Порфиша всегда с смирением покорялся этим замечаниям и писал: «Знаю, милый дружок маменька, что вы несете непосильные тяготы ради нас, недостойных детей ваших; знаю, что мы очень часто своим поведением не оправдываем ваших материнских об нас попечений, и, что всего хуже, по свойственному человекам заблуждению, даже забываем о сем, в чем и приношу вам искреннее сыновнее извинение, надеясь со временем от порока сего избавиться и быть в употреблении присылаемых вами, бесценный
друг маменька,
на содержание и прочие расходы денег осмотрительным».
Наконец из общей массы накопившихся представлений яснее
других выделилось опасение, что «постылый» опять сядет ей
на шею.
— Было всего.
На другой день приходит к Ивану Михайлычу, да сам же и рассказывает. И даже удивительно это: смеется… веселый! словно бы его по головке погладили!
Говорит он без умолку, без связи перескакивая с одного предмета
на другой; говорит и тогда, когда Иван Михайлыч слушает его, и тогда, когда последний засыпает под музыку его говора.
— Понимаю… служивому
на табак… благодарю! А что касается до того… заест она меня,
друг любезный! вот помяни мое слово — заест!
И в комнаты не допустила, а так
на девичьем крыльце свиделась и рассталась, приказав проводить молодого барина через
другое крыльцо к папеньке.
В результате ничего
другого не оставалось как жить
на «маменькином положении», поправляя его некоторыми произвольными поборами с сельских начальников, которых Степан Владимирыч поголовно обложил данью в свою пользу в виде табаку, чаю и сахару.
На другой день, утром, оба сына отправились к папеньке ручку поцеловать, но папенька ручки не дал. Он лежал
на постели с закрытыми глазами и, когда вошли дети, крикнул...
— Не хорош он у вас, добрый
друг маменька! ах, как не хорош! — воскликнул Порфирий Владимирыч, бросаясь
на грудь к матери.
— Да, мой
друг! — сказала она после минутного молчания, — тяжеленько-таки мне
на старости лет!
Хоть бы эти бурмистры да управители наши: ты не гляди, что он тебе в глаза смотрит! одним-то глазом он
на тебя, а
другим — в лес норовит!
— Зачем мне тебя притеснять,
друг мой, я мать тебе! Вот Порфиша: и приласкался и пожалел — все как след доброму сыну сделал, а ты и
на мать-то путем посмотреть не хочешь, все исподлобья да сбоку, словно она — не мать, а ворог тебе! Не укуси, сделай милость!
— Умирать, мой
друг, всем придется! — сентенциозно произнесла Арина Петровна, — не черные это мысли, а самые, можно сказать… божественные! Хирею я, детушки, ах, как хирею! Ничего-то во мне прежнего не осталось — слабость да хворость одна! Даже девки-поганки заметили это — и в ус мне не дуют! Я слово — они два! я слово — они десять! Одну только угрозу и имею
на них, что молодым господам, дескать, пожалуюсь! Ну, иногда и попритихнут!
Да и в Москву приедешь, у Рогожской
на постоялом остановишься, вони да грязи — все я,
друзья мои, вытерпела!
— А вы, чай, думаете, даром состояние-то матери досталось! — продолжала Арина Петровна, — нет,
друзья мои! даром-то и прыщ
на носу не вскочит: я после первой-то покупки в горячке шесть недель вылежала! Вот теперь и судите: каково мне видеть, что после таких-то, можно сказать, истязаний трудовые мои денежки, ни дай ни вынеси за что, в помойную яму выброшены!
— После, мой
друг, после с тобой поговорим. Ты думаешь, что офицер, так и управы
на тебя не найдется! Найдется, голубчик, ах как найдется! Так, значит, вы оба от сэдбища отказываетесь?
— Ну нет, это дудки! И
на порог к себе его не пущу! Не только хлеба — воды ему, постылому, не вышлю! И люди меня за это не осудят, и Бог не накажет. На-тко! дом прожил, имение прожил — да разве я крепостная его, чтобы всю жизнь
на него одного припасать? Чай, у меня и
другие дети есть!
А Порфирий Владимирыч смотрел
на милого
друга маменьку и скорбно покачивал в такт головою.
Сыновья ушли, а Арина Петровна встала у окна и следила, как они, ни слова
друг другу не говоря, переходили через красный двор к конторе. Порфиша беспрестанно снимал картуз и крестился: то
на церковь, белевшуюся вдали, то
на часовню, то
на деревянный столб, к которому была прикреплена кружка для подаяний. Павлуша, по-видимому, не мог оторвать глаз от своих новых сапогов,
на кончике которых так и переливались лучи солнца.
С утра, чуть брезжил свет, уж весь горизонт был сплошь обложен ими; облака стояли словно застывшие, очарованные; проходил час,
другой, третий, а они всё стояли
на одном месте, и даже незаметно было ни малейшей перемены ни в колере, ни в очертаниях их.
Вон это облако, что пониже и почернее
других: и давеча оно имело разорванную форму (точно поп в рясе с распростертыми врозь руками), отчетливо выступавшую
на белесоватом фоне верхних облаков, — и теперь, в полдень, сохранило ту же форму.
Комната, печь, три окна в наружной стене, деревянная скрипучая кровать и
на ней тонкий притоптанный тюфяк, стол с стоящим
на нем штофом — ни до каких
других горизонтов мысль не додумывалась.
Воспаленные глаза бессмысленно останавливаются то
на одном, то
на другом предмете и долго и пристально смотрят; руки и ноги дрожат; сердце то замрет, словно вниз покатится, то начнет колотить с такою силой, что рука невольно хватается за грудь.
Ей не приходило
на мысль, что самый характер жизненного содержания изменяется сообразно с множеством условий, так или иначе сложившихся, и что наконец для одних (и в том числе для нее) содержание это представляет нечто излюбленное, добровольно избранное, а для
других — постылое и невольное.
Целые сутки после того он проспал,
на другие — проснулся.
На другой день вечером, когда ей доложили, что Степан Владимирыч проснулся, она велела позвать его в дом к чаю и даже отыскала ласковые тоны для объяснения с ним.
— И чем тебе худо у матери стало! Одет ты и сыт — слава Богу! И теплехонько тебе, и хорошохонько… чего бы, кажется, искать! Скучно тебе, так не прогневайся,
друг мой, —
на то и деревня! Веселиев да балов у нас нет — и все сидим по углам да скучаем! Вот я и рада была бы поплясать да песни попеть — ан посмотришь
на улицу, и в церковь-то Божию в этакую мукреть ехать охоты нет!
Приезжаю я
на другой день вечером в посад, и прямо — к угоднику.
Напрасно Арина Петровна соблазняла его покупками —
на все ее предложения приобрести такой-то лесок или такой-то покосец он неизменно отвечал: «Я, добрый
друг маменька, и тем доволен, что вы, по милости вашей, мне пожаловали».
Действительно,
на антресолях графинчики следовали
друг за
другом с изумительной быстротой.
Он ненавидел Иудушку и в то же время боялся его. Он знал, что глаза Иудушки источают чарующий яд, что голос его, словно змей, заползает в душу и парализует волю человека. Поэтому он решительно отказался от свиданий с ним. Иногда кровопивец приезжал в Дубровино, чтобы поцеловать ручку у доброго
друга маменьки (он выгнал ее из дому, но почтительности не прекращал) — тогда Павел Владимирыч запирал антресоли
на ключ и сидел взаперти все время, покуда Иудушка калякал с маменькой.
Доктор переночевал «для формы» и
на другой день, рано утром уехал в город. Оставляя Дубровино, он высказал прямо, что больному остается жить не больше двух дней и что теперь поздно думать об каких-нибудь «распоряжениях», потому что он и фамилии путем подписать не может.
Несмотря
на табачный дым, мухи с каким-то ожесточением налетали
на него, так что он беспрестанно то той, то
другой рукой проводил около лица.
— Надо бы подумать об этом, мой
друг! — сказала она словно мимоходом, не глядя
на сына и рассматривая
на свет руки, точно они составляли в эту минуту главный предмет ее внимания.
— А вы всё унываете! Нехорошо это,
друг мой! ах, как нехорошо! А вы бы спросили себя: что, мол, Бог
на это скажет? — Скажет: вот я в премудрости своей все к лучшему устрояю, а она ропщет! Ах, маменька! маменька!
— Так так-то, милый
друг маменька! — сказал он, усаживаясь
на диване, — вот и брат Павел…
— Ну, вот как хорошо! Ничего, мой
друг! не огорчайтесь! может быть, и отдышится! Мы-то здесь об нем сокрушаемся да
на создателя ропщем, а он, может быть, сидит себе тихохонько
на постельке да Бога за исцеленье благодарит!
— Не сделал? ну, и тем лучше, мой
друг! По закону — оно даже справедливее. Ведь не чужим, а своим же присным достанется. Я вот
на чту уж хил — одной ногой в могиле стою! а все-таки думаю: зачем же мне распоряжение делать, коль скоро закон за меня распорядиться может. И ведь как это хорошо, голубчик! Ни свары, ни зависти, ни кляуз… закон!
— Нет, вы представьте
на другой день его удивленье! Просвира, да еще с маслом!
Арина Петровна задумывается. Сначала ей приходит
на мысль: что, ежели и в самом деле… прокляну? Так-таки возьму да и прокляну… прроклиннаю!! Потом
на смену этой мысли поступает
другой, более насущный вопрос: что-то Иудушка? какие-то проделки он там, наверху, проделывает? так, чай, и извивается! Наконец ее осеняет счастливая мысль.
— У них, мой
друг, не удовольствия
на уме должны быть, а божественное, — продолжает наставительно Арина Петровна.
В таком духе разговор длится и до обеда, и во время обеда, и после обеда. Арине Петровне даже
на стуле не сидится от нетерпения. По мере того как Иудушка растабарывает, ей все чаще и чаще приходит
на мысль: а что, ежели… прокляну? Но Иудушка даже и не подозревает того, что в душе матери происходит целая буря; он смотрит так ясно и продолжает себе потихоньку да полегоньку притеснять милого
друга маменьку своей безнадежною канителью.
— Обижаете вы меня, добрый
друг маменька! крепко вы меня обижаете! — наконец произносит он, не глядя, впрочем,
на мать.
— Нет, мой
друг, будет! не хочу я тебе,
на прощание, неприятного слова сказать… а нельзя мне здесь оставаться! Не у чего! Батюшка! помолимтесь!
— Так увидимся, добрый
друг маменька! — сказал он, подсаживая мать и искоса поглядывая
на тарантас.
Внимание ни
на чем не могло сосредоточиться и беспрерывно перебегало от одного далекого воспоминания к
другому.