Он мысленно еще раз перечитал строки брошенного женского письма, где каждая буква лгала… Да, ложь и ложь, бесконечная женская ложь, тонкая, как паутина, и, как паутина, льнущая ко всему. А он так хорошо чувствовал себя именно потому, что ушел от этой лжи и переживал блаженное
ощущение свободы, как больной, который встал с постели. Будет, довольно… Прошлое умерло.
«Вот и я полечу!» — думал Чистяков, стараясь припомнить недавнее
ощущение свободы и легкости, но другое смутное и властное чувство вырастало в его груди, и билось, и трепетало, как запертая птица.
В один из последних вечеров, когда я прогуливался по шоссе, все время нося с собой новое
ощущение свободы, — из сумеречной и пыльной мглы, в которой двигались гуляющие обыватели, передо мною вынырнули две фигуры: один из моих товарищей, Леонтович, шел под руку с высоким молодым человеком в синих очках и мягкой широкополой шляпе на длинных волосах. Фигура была, очевидно, не ровенская.
Неточные совпадения
— Полно, папаша, полно, сделай одолжение! — Аркадий ласково улыбнулся. «В чем извиняется!» — подумал он про себя, и чувство снисходительной нежности к доброму и мягкому отцу, смешанное с
ощущением какого-то тайного превосходства, наполнило его душу. — Перестань, пожалуйста, — повторил он еще раз, невольно наслаждаясь сознанием собственной развитости и
свободы.
Зачем ему эти поля, мужики и вообще все то, что возбуждает бесконечные, бесплодные думы, в которых так легко исчезает сознание внутренней
свободы и права жить по своим законам, теряется
ощущение своей самости, оригинальности и думаешь как бы тенями чужих мыслей?
— Да, — забывая о человеке Достоевского, о наиболее свободном человеке, которого осмелилась изобразить литература, — сказал литератор, покачивая красивой головой. — Но следует идти дальше Достоевского — к последней
свободе, к той, которую дает только
ощущение трагизма жизни… Что значит одиночество в Москве сравнительно с одиночеством во вселенной? В пустоте, где только вещество и нет бога?
Я сознавал в себе большую силу духа, большую независимость и
свободу от окружающего мира и в обыденной жизни часто бывал раздавлен беспорядочным напором
ощущений и эмоций.
Теперь Ромашов один. Плавно и упруго, едва касаясь ногами земли, приближается он к заветной черте. Голова его дерзко закинута назад и гордым вызовом обращена влево. Во всем теле у него такое
ощущение легкости и
свободы, точно он получил неожиданную способность летать. И, сознавая себя предметом общего восхищения, прекрасным центром всего мира, он говорит сам себе в каком-то радужном, восторженном сне: