Неточные совпадения
Конечно, и все мы этого придерживались,
да все
же в меру: сидишь себе
да благодушествуешь, и много-много
что в подпитии; ну, а он, я вам доложу, меры не знал, напивался даже до безобразия лица.
Вот и вздумал он поймать Ивана Петровича, и научи
же он мещанинишку: „Поди, мол, ты к лекарю, объясни,
что вот так и так, состою на рекрутской очереди не по сущей справедливости, семейство большое: не будет ли отеческой милости?“ И прилагательным снабдили,
да таким, знаете, все полуимперьялами, так, чтоб у лекаря нутро разгорелось, а за оградой и свидетели, и все как следует устроено: погиб Иван Петрович,
да и все тут.
Ну, конечно-с, тут разговаривать нечего: хочь и ругнул его тесть, может и чести коснулся, а деньги все-таки отдал. На другой
же день Иван Петрович, как ни в
чем не бывало. И долго от нас таился,
да уж после, за пуншиком, всю историю рассказал, как она была.
Молчит Фейер, только усами, как таракан, шевелит, словно обнюхивает,
чем пахнет. Вот и приходит как-то купчик в гостиный двор в лавку, а в зубах у него цигарка. Вошел он в лавку, а городничий в другую рядом: следил уж он за ним шибко, ну, и свидетели на всякий случай тут
же. Перебирает молодец товары, и всё швыряет, всё не по нем, скверно
да непотребно,
да и все тут; и рисунок не тот, и доброта скверная,
да уж и
что это за город такой,
что, чай, и ситцу порядочного найтить нельзя.
Да и мало ли еще случаев было! Даже покойниками, доложу вам, не брезговал! Пронюхал он раз,
что умерла у нас старуха раскольница и
что сестра ее сбирается похоронить покойницу тут
же у себя, под домом.
Что ж он? ни гугу, сударь; дал всю эту церемонию исполнить
да на другой день к ней с обыском. Ну, конечно, откупилась,
да штука-то в том,
что каждый раз, как ему деньги занадобятся, каждый раз он к ней с обыском...
„Куда, говорит, сестру девала?“ Замучил старуху совсем, так
что она, и умирая, позвала его
да и говорит: „Спасибо тебе, ваше благородие,
что меня, старуху, не покинул, венца мученического не лишил“. А он только смеется
да говорит: „Жаль, Домна Ивановна,
что умираешь, а теперь бы деньги надобны!
да куда
же ты, старая, сестру-то девала?“
Алексей Дмитрич.
Да помилуйте,
что же я могу сделать?.. Объяснитесь, пожалуйста!
— Господи! Иван Перфильич! и ты-то! голубчик! ну, ты умница! Прохладись
же ты хоть раз, как следует образованному человеку! Ну, жарко тебе — выпей воды, иль выдь,
что ли, на улицу… а то водки! Я ведь не стою за нее, Иван Перфильич! Мне
что водка! Христос с ней! Я вам всем завтра утром по два стаканчика поднесу… ей-богу!
да хоть теперь-то ты воздержись… а! ну, была не была! Эй, музыканты!
— Но я, однако, принял свои меры! Я сказал Маремьянкину,
что знать ничего не хочу, чтоб была отыскана голова! Это меня очень-очень огорчило! Ça ma bouleversé! [Это меня потрясло! (франц.)] Я, знаете, тружусь, забочусь… и вдруг такая неприятность! Головы найти не могут!
Да ведь где
же нибудь она спрятана, эта голова! Признаюсь, я начинаю колебаться в мнении о Маремьянкине; я думал,
что он усердный, — и
что ж!
— Спасибо Сашке Топоркову! спасибо! — говорил он, очевидно забывая,
что тот
же Топорков обольстил его насчет сахара. — «Ступай, говорит, в Крутогорск, там, братец, есть винцо тенериф — это, брат, винцо!» Ну, я, знаете, человек военный, долго не думаю: кушак
да шапку или, как сказал мудрец, omnia me cum me… [Все свое ношу с собою (от искаженного лат. omnia mea mecum porto).] зарапортовался! ну,
да все равно! слава богу, теперь уж недалечко и до места.
Не боялся он также,
что она выскользнет у него из рук; в том городе, где он жил и предполагал кончить свою карьеру, не только человека с живым словом встретить было невозможно, но даже в хорошей говядине ощущалась скудость великая; следовательно, увлечься или воспламениться было решительно нечем,
да притом
же на то и ум человеку дан, чтоб бразды правления не отпускать.
mais vous concevez, mon cher, делай
же он это так, чтоб читателю приятно было; ну, представь взяточника, и изобрази там…
да в конце-то, в конце-то приготовь ему возмездие, чтобы знал читатель, как это не хорошо быть взяточником… а то так на распутии и бросит — ведь этак и понять, пожалуй, нельзя, потому
что, если возмездия нет, стало быть, и факта самого нет, и все это одна клевета…
Если все ее поступки гласны, то это потому,
что в провинции вообще сохранение тайны — вещь материяльно невозможная,
да и притом потребность благотворения не есть ли такая
же присущая нам потребность, как и те движения сердца, которые мы всегда привыкли считать законными?
— Это ты, сударь, хорошо делаешь,
что папыньку с мамынькой не забываешь…
да и хорошо ведь в деревне-то! Вот мои ребятки тоже стороною-то походят-походят, а всё в деревню
же придут! в городе, бат, хорошо, а в деревне лучше. Так-то, сударь!
—
Что же вам угодно, сударыня?..
да садитесь, пожалуйста.
А Иван Карлыч на то намекают,
что я здесь нахожусь под надзором по делу об избитии якобы некоего Свербило-Кржемпоржевского, так я на это имел свои резоны-с;
да к тому
же тут есть еще «якобы», стало быть, еще неизвестно, кто кого раскровенил-с.
Налетов (сконфуженный). Очень рад, очень рад… Только как
же это? вы говорите,
что мое дело проиграно… стало быть, знаете… Ах, извините, мысли мои мешаются… но, воля ваша, я не могу взять этого в толк… как
же это?..
да нельзя ли как-нибудь направить дело?
И ведь все-то он этак! Там ошибка какая ни на есть выдет: справка неполна, или законов нет приличных — ругают тебя, ругают, — кажется, и жизни не рад; а он туда
же, в отделение из присутствия выдет
да тоже начнет тебе надоедать: «Вот, говорит, всё-то вы меня под неприятности подводите». Даже тошно смотреть на него. А станешь ему, с досады, говорить:
что же, мол, вы сами-то, Яков Астафьич, не смотрите? — «
Да где уж мне! — говорит, — я, говорит, человек старый, слабый!» Вот и поди с ним!
«Вы, говорит, ваше превосходительство, в карты лапти изволите плесть; где ж это видано, чтоб с короля козырять, когда у меня туз один!» А он только ежится
да приговаривает: «А почем
же я знал!» А
что тут «почем знал», когда всякому видимо, как Порфирий Петрович с самого начала покрякивал в знак одиночества…
Дернов. То-то вот и есть,
что наш брат хам уж от природы таков: сперва над ним глумятся, а потом, как выдет на ровную-то дорогу, ну и норовит все на других выместить. Я, говорит, плясал, ну, пляши
же теперь ты, а мы, мол, вот посидим,
да поглядим,
да рюмочку выкушаем, покедова ты там штуки разные выкидывать будешь.
Дернов. Знаю,
что за делом,
да ведь не стоя
же нам разговаривать.
Что ж ты скажешь?
Так оно и доподлинно скажешь,
что казна-матушка всем нам кормилица… Это точно-с. По той причине,
что если б не казна, куда
же бы нам с торговлей-то деваться? Это все единственно,
что деньги в ланбарт положить,
да и сидеть самому на печи сложа руки.
Праздношатающийся. Отчего
же нибудь
да происходит этот разлад между старым и молодым поколением? Воспитание тут,
что ли?
Да; жалко, поистине жалко положение молодого человека, заброшенного в провинцию! Незаметно, мало-помалу, погружается он в тину мелочей и, увлекаясь легкостью этой жизни, которая не имеет ни вчерашнего, ни завтрашнего дня, сам бессознательно делается молчаливым поборником ее. А там подкрадется матушка-лень и так крепко сожмет в своих объятиях новобранца,
что и очнуться некогда. Посмотришь кругом: ведь живут
же добрые люди, и живут весело — ну, и сам станешь жить весело.
Вот-с и говорю я ему: какая
же, мол, нибудь причина этому делу
да есть,
что все оно через пень-колоду идет, не по-божески, можно сказать, а больше против всякой естественности?"А оттого, говорит, все эти мерзости,
что вы, говорит, сами скоты, все это терпите; кабы, мол, вы разумели,
что подлец подлец и есть,
что его подлецом и называть надо, так не смел бы он рожу-то свою мерзкую на свет божий казать.
Да вы поймите, поймите
же наконец,
что нечего рассуждать о том,
что было бы, если б мы вверх ногами, а не головой ходили! А потому все эти нелепые толки о самобытном развитии в высшей степени волнуют меня.
— Вот, дружище, даже поврать не дадут — вот
что значит совесть-то налицо! У меня, душа моя, просто; я живу патриархом; у меня всякий может говорить все,
что на язык взбредет… Анна Ивановна! потчуй
же гостя, сударыня!
Да ты к нам погостить,
что ли?
—
Да ты это так только, Полинька, говоришь, чтоб свалить с себя, а по-моему, и семейная жизнь —
чем же не жизнь?
Был у нас сосед по квартире, некто Дремилов: этот, как ни посмотришь, бывало, — все корпит за бумагой; спросишь его иногда:"
Что же вы, господин Дремилов, высидели?" — так он только покраснеет,
да и бежит скорее опять за бумажку.
Пришел и я, ваше благородие, домой, а там отец с матерью ругаются: работать, вишь, совсем дома некому; пошли тут брань
да попреки разные… Сам вижу,
что за дело бранят, а перенести на себе не могу; окроме злости
да досады, ничего себе в разум не возьму; так-то тошно стало,
что взял бы, кажется, всех за одним разом зарубил,
да и на себя, пожалуй, руку наложить, так в ту
же пору.
Пошли наши по домам; стал и я собираться. Собираюсь,
да и думаю:"Господи!
что, если летошняя дурость опять ко мне пристанет?"И тут
же дал себе зарок, коли будет надо мной такая пагуба — идти в леса к старцам душу спасать. Я было и зимой об этом подумывал,
да все отца-матери будто жалко.
— Был с нами еще секретарь из земского суда-с,
да столоначальник из губернского правления… ну-с, и они тут
же… то есть мещанин-с… Только были мы все в подпитии-с, и отдали им это предпочтение-с… то есть не мы, ваше высокоблагородие, а Аннушка-с… Ну-с, по этой причине мы точно их будто помяли… то есть бока ихние-с, — это и следствием доказано-с… А чтоб мы до
чего другого касались… этого я, как перед богом, не знаю…
—
Да как
же тут свяжешься с эким каверзником? — заметил смотритель, — вот намеднись приезжал к нам ревизор, только раз его в щеку щелкнул,
да и то полегоньку, — так он себе и рожу-то всю раскровавил, и духовника потребовал:"Умираю, говорит, убил ревизор!" —
да и все тут. Так господин-то ревизор и не рады были,
что дали рукам волю… даже побледнели все и прощенья просить начали — так испужались! А тоже, как шли сюда, похвалялись: я, мол, его усмирю! Нет, с ним свяжись…
Пришла она в избу, уселась в угол и знай зубами стучит
да себе под нос чего-то бормочет, а
чего бормочет, и господь ее ведает. Ноженьки у ней словно вот изорваны, все в крове, а лопотинка так и сказать страсти! — где лоскуток, где два! и как она это совсем не измерзла — подивились мы тутотка с бабой. Василиса
же у меня, сам знаешь, бабонька милосердая; смотрит на нее, на убогую,
да только убивается.
Иду я к Власу, а сам дорогой все думаю: господи ты боже наш!
что же это такое с нам будет, коли
да не оживет она? Господи!
что же, мол, это будет! ведь засудят меня на смерть, в остроге живьем, чать, загибнешь: зачем, дескать, мертвое тело в избе держал! Ин вынести ее за околицу в поле — все полегче, как целым-то миром перед начальством в ответе будем.
— Видел. Года два назад масло у них покупал, так всего туточка насмотрелся. На моих глазах это было: облютела она на эту самую на Оринушку… Ну, точно, баба, она ни в какую работу не подходящая, по той причине,
что убогая — раз,
да и разумом бог изобидел — два, а все
же християнский живот, не скотина
же… Так она таскала-таскала ее за косы, инно жалость меня взяла.
— А
что господа? Господа-то у них, может, и добрые,
да далече живут, слышь. На селе-то их лет, поди, уж двадцать не чуть; ну, и прокуратит немец, как ему желается. Года три назад, бают, ходили мужики жалобиться, и господа вызывали тоже немца — господа, нече сказать, добрые! —
да коли
же этака выжига виновата будет! Насказал, поди, с три короба: и разбойники-то мужики, и нерадивцы-то! А кто, как не он, их разбойниками сделал?
—
Да что, — говорю, — лихоманка всего истрепала: и то за всю ночь ни на минутую не сыпал…
Да како
же, мол, тако тело, Потапыч, оказалося?
—
Да помилуй, ваше благородие, за
что же ты три-то тысячи вчерась взял?
—
Да мы
же; старшина, слышь, и место сам отводил и доподлинно всем настрого наказывал,
что нас и неведомо куда вышлют, если мы какое ни на есть прекословие сделаем енаральской дочери.
— Следим… шестую неделю, можно сказать, денно и нощно следим… так как
же ему не быть-то-с? Это все одно
что бабе понести,
да в десятый месяц не родить-с…
— Кто
же это прибывает… кажется, мы все старые: мы, сударь, никого ведь неволить ни к себе, ни от себя не можем…
Да что ж ты ко мне-то, сударь? Ведь тут, кажется, и мужчины есть — вон хоть бы Иван Мелентьич…
— Помилуйте, как
же это возможно?
Да уж одно то во внимание примите,
что служба какая будет! На одни украшения сколько тысяч пошло-с, лепирии золотые, и все одно к одному-с…
—
Да в
чем же вы сомневаться изволите, Мавра Кузьмовна?
— Господи! жили-жили, радели-радели, и ну-тка, ступай теперь вон, говорят!
да вы, отцы, жирны,
что ли, уж больно стали,
что там обесились! Теперича хоть и я: стара-стара, а все
же утроба, чай, есть просит! я ведь, почтенный, уж не молоденькая постничать-то! А то, поди-тка, Андрюшке свое место уступи! ведь известно, не станет он задаром буркулами-то вертеть, почнет тоже к себе народ залучать, так мы-то при
чем будем?
— Когда
же сравнить можно!
да ты послушай, сударь, в моей одной обители
что девок было, и всё от богатых отцов, редконькая так-то с улицы придет.
—
Да за
что же эту Александру так любили, коли она была такая строгая?
—
Да ты как
же, сударь, это спрашиваешь: просто,
что ли, или записать хочешь?
Да и то опять,
что у нашего брата столько нонче дочерей,
да сестер,
да своячениц развелось — надо
же и их к месту пристроить, — вот и заманивает тебя всякий в сети.
—
Да помилуйте, Михайло Трофимыч, — говорит ему секретарь, — с
чем же это сообразно-с? ведь нас за такое неподлежательное представление оштрафуют!