Неточные совпадения
— Ты нам такого ищи, чтоб немудрый
был! — говорили головотяпы новотору-вору. — На
что нам мудрого-то, ну его
к ляду!
—
Что ты! с ума, никак, спятил! пойдет ли этот
к нам? во сто раз глупее
были — и те не пошли! — напустились головотяпы на новотора-вора.
1) Клементий, Амадей Мануйлович. Вывезен из Италии Бироном, герцогом Курляндским, за искусную стряпню макарон; потом,
будучи внезапно произведен в надлежащий чин, прислан градоначальником. Прибыв в Глупов, не только не оставил занятия макаронами, но даже многих усильно
к тому принуждал,
чем себя и воспрославил. За измену бит в 1734 году кнутом и, по вырвании ноздрей, сослан в Березов.
Он не без основания утверждал,
что голова могла
быть опорожнена не иначе как с согласия самого же градоначальника и
что в деле этом принимал участие человек, несомненно принадлежащий
к ремесленному цеху, так как на столе, в числе вещественных доказательств, оказались: долото, буравчик и английская пилка.
Выслушав такой уклончивый ответ, помощник градоначальника стал в тупик. Ему предстояло одно из двух: или немедленно рапортовать о случившемся по начальству и между тем начать под рукой следствие, или же некоторое время молчать и выжидать,
что будет. Ввиду таких затруднений он избрал средний путь, то
есть приступил
к дознанию, и в то же время всем и каждому наказал хранить по этому предмету глубочайшую тайну, дабы не волновать народ и не поселить в нем несбыточных мечтаний.
В сей крайности вознамерились они сгоряча меня на всю жизнь несчастным сделать, но я тот удар отклонил, предложивши господину градоначальнику обратиться за помощью в Санкт-Петербург,
к часовых и органных дел мастеру Винтергальтеру,
что и
было ими выполнено в точности.
Выслушав показание Байбакова, помощник градоначальника сообразил,
что ежели однажды допущено, чтобы в Глупове
был городничий, имеющий вместо головы простую укладку, то, стало
быть, это так и следует. Поэтому он решился выжидать, но в то же время послал
к Винтергальтеру понудительную телеграмму [Изумительно!! — Прим. издателя.] и, заперев градоначальниково тело на ключ, устремил всю свою деятельность на успокоение общественного мнения.
Так, например, он говорит,
что на первом градоначальнике
была надета та самая голова, которую выбросил из телеги посланный Винтергальтера и которую капитан-исправник приставил
к туловищу неизвестного лейб-кампанца; на втором же градоначальнике
была надета прежняя голова, которую наскоро исправил Байбаков, по приказанию помощника городничего, набивши ее, по ошибке, вместо музыки вышедшими из употребления предписаниями.
Потом пошли
к модному заведению француженки, девицы де Сан-Кюлот (в Глупове она
была известна под именем Устиньи Протасьевны Трубочистихи; впоследствии же оказалась сестрою Марата [Марат в то время не
был известен; ошибку эту, впрочем, можно объяснить тем,
что события описывались «Летописцем», по-видимому, не по горячим следам, а несколько лет спустя.
Между тем дела в Глупове запутывались все больше и больше. Явилась третья претендентша, ревельская уроженка Амалия Карловна Штокфиш, которая основывала свои претензии единственно на том,
что она два месяца жила у какого-то градоначальника в помпадуршах. Опять шарахнулись глуповцы
к колокольне, сбросили с раската Семку и только
что хотели спустить туда же пятого Ивашку, как
были остановлены именитым гражданином Силой Терентьевым Пузановым.
Они вспомнили,
что в ветхом деревянном домике действительно жила и содержала заезжий дом их компатриотка, Анеля Алоизиевна Лядоховская, и
что хотя она не имела никаких прав на название градоначальнической помпадурши, но тоже
была как-то однажды призываема
к градоначальнику.
Дело в том,
что она продолжала сидеть в клетке на площади, и глуповцам в сладость
было, в часы досуга, приходить дразнить ее, так как она остервенялась при этом неслыханно, в особенности же когда
к ее телу прикасались концами раскаленных железных прутьев.
Но торжество «вольной немки» приходило
к концу само собою. Ночью, едва успела она сомкнуть глаза, как услышала на улице подозрительный шум и сразу поняла,
что все для нее кончено. В одной рубашке, босая, бросилась она
к окну, чтобы, по крайней мере, избежать позора и не
быть посаженной, подобно Клемантинке, в клетку, но
было уже поздно.
«Ужасно
было видеть, — говорит летописец, — как оные две беспутные девки, от третьей, еще беспутнейшей, друг другу на съедение отданы
были! Довольно сказать,
что к утру на другой день в клетке ничего, кроме смрадных их костей, уже не
было!»
Действительно, вылазки клопов прекратились, но подступиться
к избе все-таки
было невозможно, потому
что клопы стояли там стена стеною, да и пушка продолжала действовать смертоносно.
Долго ли, коротко ли они так жили, только в начале 1776 года в тот самый кабак, где они в свободное время благодушествовали, зашел бригадир. Зашел,
выпил косушку, спросил целовальника, много ли прибавляется пьяниц, но в это самое время увидел Аленку и почувствовал,
что язык у него прилип
к гортани. Однако при народе объявить о том посовестился, а вышел на улицу и поманил за собой Аленку.
Стал бригадир считать звезды («очень он
был прост», — повторяет по этому случаю архивариус-летописец), но на первой же сотне сбился и обратился за разъяснениями
к денщику. Денщик отвечал,
что звезд на небе видимо-невидимо.
В ту же ночь в бригадировом доме случился пожар, который,
к счастию, успели потушить в самом начале. Сгорел только архив, в котором временно откармливалась
к праздникам свинья. Натурально, возникло подозрение в поджоге, и пало оно не на кого другого, а на Митьку. Узнали,
что Митька
напоил на съезжей сторожей и ночью отлучился неведомо куда. Преступника изловили и стали допрашивать с пристрастием, но он, как отъявленный вор и злодей, от всего отпирался.
Но когда убрались с сеном, то оказалось,
что животы [Животы — здесь: домашний скот.] кормить
будет нечем; когда окончилось жнитво, то оказалось,
что и людишкам кормиться тоже нечем. Глуповцы испугались и начали похаживать
к бригадиру на двор.
Никаких других сведений об «человечке» не имелось, да, по-видимому, и не ощущалось в них надобности, потому
что большинство уже зараньше
было предрасположено
к безусловному доверию.
Человек приходит
к собственному жилищу, видит,
что оно насквозь засветилось,
что из всех пазов выпалзывают тоненькие огненные змейки, и начинает сознавать,
что вот это и
есть тот самый конец всего, о котором ему когда-то смутно грезилось и ожидание которого, незаметно для него самого, проходит через всю его жизнь.
К свету пожар действительно стал утихать, отчасти потому,
что гореть
было нечему, отчасти потому,
что пошел проливной дождь.
И, сказав это, вывел Домашку
к толпе. Увидели глуповцы разбитную стрельчиху и животами охнули. Стояла она перед ними, та же немытая, нечесаная, как прежде
была; стояла, и хмельная улыбка бродила по лицу ее. И стала им эта Домашка так люба, так люба,
что и сказать невозможно.
К счастию, однако ж, на этот раз опасения оказались неосновательными. Через неделю прибыл из губернии новый градоначальник и превосходством принятых им административных мер заставил забыть всех старых градоначальников, а в том числе и Фердыщенку. Это
был Василиск Семенович Бородавкин, с которого, собственно, и начинается золотой век Глупова. Страхи рассеялись, урожаи пошли за урожаями, комет не появлялось, а денег развелось такое множество,
что даже куры не клевали их… Потому
что это
были ассигнации.
Но словам этим не поверили и решили: сечь аманатов до тех пор, пока не укажут, где слобода. Но странное дело!
Чем больше секли, тем слабее становилась уверенность отыскать желанную слободу! Это
было до того неожиданно,
что Бородавкин растерзал на себе мундир и, подняв правую руку
к небесам, погрозил пальцем и сказал...
Полезли люди в трясину и сразу потопили всю артиллерию. Однако сами кое-как выкарабкались, выпачкавшись сильно в грязи. Выпачкался и Бородавкин, но ему
было уж не до того. Взглянул он на погибшую артиллерию и, увидев,
что пушки, до половины погруженные, стоят, обратив жерла
к небу и как бы угрожая последнему расстрелянием, начал тужить и скорбеть.
Конечно, с первого взгляда может показаться странным,
что Бородавкин девять дней сряду кружит по выгону; но не должно забывать, во-первых,
что ему незачем
было торопиться, так как можно
было заранее предсказать,
что предприятие его во всяком случае окончится успехом, и, во-вторых,
что всякий администратор охотно прибегает
к эволюциям, дабы поразить воображение обывателей.
Негодяев принадлежал
к школе так называемых «птенцов», которым
было решительно все равно,
что ни насаждать.
Догадка эта подтверждается еще тем,
что из рассказа летописца вовсе не видно, чтобы во время его градоначальствования производились частые аресты или чтоб кто-нибудь
был нещадно бит, без
чего, конечно, невозможно
было бы обойтись, если б амурная деятельность его действительно
была направлена
к ограждению общественной безопасности.
Результатом такой усиленной административной деятельности
было то,
что к концу его градоначальничества Глупов представлял беспорядочную кучу почерневших и обветшавших изб, среди которых лишь съезжий дом гордо высил
к небесам свою каланчу.
Понятно,
что, ввиду такого нравственного расстройства, главная забота нового градоначальника
была направлена
к тому, чтобы прежде всего снять с глуповцев испуг.
— Я даже изобразить сего не в состоянии, почтеннейшая моя Марфа Терентьевна, — обращался он
к купчихе Распоповой, —
что бы я такое наделал и как
были бы сии люди против нынешнего благополучнее, если б мне хотя по одному закону в день издавать предоставлено
было!
Наконец он не выдержал. В одну темную ночь, когда не только будочники, но и собаки спали, он вышел, крадучись, на улицу и во множестве разбросал листочки, на которых
был написан первый, сочиненный им для Глупова, закон. И хотя он понимал,
что этот путь распубликования законов весьма предосудителен, но долго сдерживаемая страсть
к законодательству так громко вопияла об удовлетворении,
что перед голосом ее умолкли даже доводы благоразумия.
Никто не станет отрицать,
что это картина не лестная, но иною она не может и
быть, потому
что материалом для нее служит человек, которому с изумительным постоянством долбят голову и который, разумеется, не может прийти
к другому результату, кроме ошеломления.
К счастью, покушение
было усмотрено вовремя, и заговор разрешился тем,
что самих же заговорщиков лишили на время установленной дачи требухи.
Известно
было также,
что и
к мадам де Помпадур проник он отнюдь не с помощью какой-то"особенности", а просто с помощью денежных приношений, и при ее посредстве избавился от суда и даже получил высшее против прежнего назначение.
Таким образом, однажды, одевшись лебедем, он подплыл
к одной купавшейся девице, дочери благородных родителей, у которой только и приданого
было,
что красота, и в то время, когда она гладила его по головке, сделал ее на всю жизнь несчастною.
Возвратившись домой, Грустилов целую ночь плакал. Воображение его рисовало греховную бездну, на дне которой метались черти.
Были тут и кокотки, и кокодессы, и даже тетерева — и всё огненные. Один из чертей вылез из бездны и поднес ему любимое его кушанье, но едва он прикоснулся
к нему устами, как по комнате распространился смрад. Но
что всего более ужасало его — так это горькая уверенность,
что не один он погряз, но в лице его погряз и весь Глупов.
Шелеп, которым он бичевал себя,
был бархатный (он и доселе хранится в глуповском архиве); пост же состоял в том,
что он
к прежним кушаньям прибавил рыбу тюрбо, [Палтус (франц. turbot).] которую выписывал из Парижа на счет обывателей.
Читая эти письма, Грустилов приходил в необычайное волнение. С одной стороны, природная склонность
к апатии, с другой, страх чертей — все это производило в его голове какой-то неслыханный сумбур, среди которого он путался в самых противоречивых предположениях и мероприятиях. Одно казалось ясным:
что он тогда только
будет благополучен, когда глуповцы поголовно станут ходить ко всенощной и когда инспектором-наблюдателем всех глуповских училищ
будет назначен Парамоша.
Самое крайнее,
что дозволялось ввиду идущей навстречу беды, — это прижаться куда-нибудь
к сторонке, затаить дыхание и пропасть на все время, покуда беда
будет кутить и мутить.
— Намеднись, а когда именно — не упомню, — свидетельствовал Карапузов, — сидел я в кабаке и
пил вино, а неподалеку от меня сидел этот самый учитель и тоже
пил вино. И,
выпивши он того вина довольно, сказал:"Все мы,
что человеки,
что скоты, — все едино; все помрем и все
к чертовой матери пойдем!"
К сожалению, летописец не рассказывает дальнейших подробностей этой истории. В переписке же Пфейферши сохранились лишь следующие строки об этом деле:"Вы, мужчины, очень счастливы; вы можете
быть твердыми; но на меня вчерашнее зрелище произвело такое действие,
что Пфейфер не на шутку встревожился и поскорей дал мне принять успокоительных капель". И только.
Но злаков на полях все не прибавлялось, ибо глуповцы от бездействия весело-буйственного перешли
к бездействию мрачному. Напрасно они воздевали руки, напрасно облагали себя поклонами, давали обеты, постились, устраивали процессии — бог не внимал мольбам. Кто-то заикнулся
было сказать,
что"как-никак, а придется в поле с сохою выйти", но дерзкого едва не побили каменьями, и в ответ на его предложение утроили усердие.
Всякий дом
есть не
что иное, как поселенная единица, имеющая своего командира и своего шпиона (на шпионе он особенно настаивал) и принадлежащая
к десятку, носящему название взвода.
Потом остановились на мысли,
что будет произведена повсеместная «выемка», и стали готовиться
к ней: прятали книги, письма, лоскутки бумаги, деньги и даже иконы — одним словом, все, в
чем можно
было усмотреть какое-нибудь «оказательство».
К вечеру разлив
был до того велик,
что не видно
было пределов его, а вода между тем все еще прибывала и прибывала.
Ни помощник градоначальника, ни неустрашимый штаб-офицер — никто ничего не знал об интригах Козыря, так
что, когда приехал в Глупов подлинный градоначальник, Двоекуров, и началась разборка"оного нелепого и смеха достойного глуповского смятения", то за Семеном Козырем не только не
было найдено ни малейшей вины, но, напротив того, оказалось,
что это"подлинно достойнейший и благопоспешительнейший
к подавлению революции гражданин".
Больной, озлобленный, всеми забытый, доживал Козырь свой век и на закате дней вдруг почувствовал прилив"дурных страстей"и"неблагонадежных элементов". Стал проповедовать,
что собственность
есть мечтание,
что только нищие да постники взойдут в царство небесное, а богатые да бражники
будут лизать раскаленные сковороды и кипеть в смоле. Причем, обращаясь
к Фердыщенке (тогда
было на этот счет просто: грабили, но правду выслушивали благодушно), прибавлял...
Разговор этот происходил утром в праздничный день, а в полдень вывели Ионку на базар и, дабы сделать вид его более омерзительным, надели на него сарафан (так как в числе последователей Козырева учения
было много женщин), а на груди привесили дощечку с надписью: бабник и прелюбодей. В довершение всего квартальные приглашали торговых людей плевать на преступника,
что и исполнялось.
К вечеру Ионки не стало.