— Красота какая, Николай Иванович, а? И сколько везде красоты этой милой, — а все от нас закрыто и все мимо летит, не видимое нами.
Люди мечутся — ничего не знают, ничем не могут любоваться, ни времени у них на это, ни охоты. Сколько могли бы взять радости, если бы знали, как земля богата, как много на ней удивительного живет. И все — для всех, каждый — для всего, — так ли?
Но, дорогие, надо же сколько-нибудь думать, это очень помогает. Ведь ясно: вся человеческая история, сколько мы ее знаем, это история перехода от кочевых форм ко все более оседлым. Разве не следует отсюда, что наиболее оседлая форма жизни (наша) есть вместе с тем и наиболее совершенная (наша). Если
люди метались по земле из конца в конец, так это только во времена доисторические, когда были нации, войны, торговли, открытия разных америк. Но зачем, кому это теперь нужно?
Домна Пантелевна. Вот сумасшедший-то! А ничего, добрый, я его не боюсь. Другие хуже чудят: кто посуду бьет, кто на
людей мечется, кто кусается, а этот смирный. Подъехал кто-то. Вот это Саша, должно быть. (Идет к двери.)
Неточные совпадения
Она слыла за легкомысленную кокетку, с увлечением предавалась всякого рода удовольствиям, танцевала до упаду, хохотала и шутила с молодыми
людьми, которых принимала перед обедом в полумраке гостиной, а по ночам плакала и молилась, не находила нигде покою и часто до самого утра
металась по комнате, тоскливо ломая руки, или сидела, вся бледная и холодная, над Псалтырем.
— Не сердись, — сказал Макаров, уходя и споткнувшись о ножку стула, а Клим, глядя за реку, углубленно догадывался: что значат эти все чаще наблюдаемые изменения
людей? Он довольно скоро нашел ответ, простой и ясный:
люди пробуют различные маски, чтоб найти одну, наиболее удобную и выгодную. Они колеблются,
мечутся, спорят друг с другом именно в поисках этих масок, в стремлении скрыть свою бесцветность, пустоту.
Самгин осторожно выглянул за угол; по площади все еще
метались трое
людей, мальчик оторвался от старика и бежал к Александровскому училищу, а старик, стоя на одном месте, тыкал палкой в землю и что-то говорил, — тряслась борода.
Мне сто раз, среди этого тумана, задавалась странная, но навязчивая греза: «А что, как разлетится этот туман и уйдет кверху, не уйдет ли с ним вместе и весь этот гнилой, склизлый город, подымется с туманом и исчезнет как дым, и останется прежнее финское болото, а посреди его, пожалуй, для красы, бронзовый всадник на жарко дышащем, загнанном коне?» Одним словом, не могу выразить моих впечатлений, потому что все это фантазия, наконец, поэзия, а стало быть, вздор; тем не менее мне часто задавался и задается один уж совершенно бессмысленный вопрос: «Вот они все кидаются и
мечутся, а почем знать, может быть, все это чей-нибудь сон, и ни одного-то
человека здесь нет настоящего, истинного, ни одного поступка действительного?
Это от непривычки: если б пароходы существовали несколько тысяч лет, а парусные суда недавно, глаз людской, конечно, находил бы больше поэзии в этом быстром, видимом стремлении судна, на котором не
мечется из угла в угол измученная толпа
людей, стараясь угодить ветру, а стоит в бездействии, скрестив руки на груди,
человек, с покойным сознанием, что под ногами его сжата сила, равная силе моря, заставляющая служить себе и бурю, и штиль.