Неточные совпадения
Болен я, могу без хвастовства сказать, невыносимо. Недуг впился
в меня
всеми когтями и не выпускает из них. Руки и ноги дрожат,
в голове — целодневное гудение, по
всему организму пробегает судорога. Несмотря на врачебную помощь, изможденное тело не может ничего противопоставить недугу. Ночи провожу
в тревожном сне, пишу редко и с большим мученьем, читать не могу вовсе и даже — слышать чтение. По временам самый голос человеческий мне нестерпим.
Но вот наконец нужный человек появился
в дверях, — сказал мимоходом два-три слова, — и
всё забыто.
Напрасно пренебрегают ими:
в основе современной жизни лежит почти исключительно мелочь. Испуг и недоумение нависли над
всею Европой; а что же такое испуг, как не сцепление обидных и деморализующих мелочей?
Что
все это означает, как не фабрикацию испугов
в умах и без того взбудораженных простецов? Зачем это понадобилось? с какого права признано необходимым, чтобы Сербия, Болгария, Босния не смели устроиваться по-своему, а непременно при вмешательстве Австрии? С какой стати Германия берется помогать Австрии
в этом деле? Почему допускается вопиющая несправедливость к выгоде сильного и
в ущерб слабому? Зачем нужно держать
в страхе соседей?
Добрые гении пролагают железные пути, изобретают телеграфы, прорывают громадные каналы, мечтают о воздухоплавании, одним словом, делают
всё, чтоб смягчить международную рознь; злые, напротив, употребляют
все усилия, чтобы обострить эту рознь. Политиканство давит успехи науки и мысли и самые существенные победы последних умеет обращать исключительно
в свою пользу.
Все мы каждодневно читаем эти известия, но едва ли многим приходит на мысль спросить себя:
в силу чего же живет современный человек? и каким образом не входит он
в идиотизм от испуга?
В последнее время многие огульно обвиняли нашу интеллигенцию во
всех неурядицах и неустройствах и предлагали против нее поистине неслыханные, по своей нелепости, меры.
Стоит прислушаться к говору невольных пленников, возвращающихся из душного Петербурга на дачи, чтобы убедиться, до какой степени
всеми овладела вера
в загадочность будущего.
— А слышали вы, как купец X
всё земство
в своем уезде своими людьми заполонил?
Правда, что Наполеон III оставил по себе целое чужеядное племя Баттенбергов,
в виде Наполеонидов, Орлеанов и проч.
Все они бодрствуют и ищут глазами, всегда готовые броситься на добычу. Но история сумеет разобраться
в этом наносном хламе и отыщет, где находится действительный центр тяжести жизни. Если же она и упомянет о хламе, то для того только, чтобы сказать: было время такой громадной душевной боли, когда всякий авантюрист овладевал человечеством без труда!
— Да завтрашнего дня.
Все думается: что-то завтра будет! Не то боязнь, не то раздраженье чувствуешь… смутное что-то. Стараюсь вникнуть, но до сих пор еще не разобрался. Точно находишься
в обществе,
в котором собравшиеся
все разбрелись по углам и шушукаются, а ты сидишь один у стола и пересматриваешь лежащие на нем и давно надоевшие альбомы… Вот это какое ощущение!
— Пустяки — это верно. Но
в том-то и сила, что одолели нас эти пустяки. Плывут со
всех сторон, впиваются, рвут сердце на части.
— И завтра, и сегодня, и сейчас, сию минуту, — разве это не
все равно? Голова заполонена; кругом — пустота, неизвестность или нелепая и разноречивая болтовня: опускаются руки, и сам незаметно погружаешься
в омут шепотов или нелепой болтовни… Вот это-то и омерзительно.
Известно также, что люди одаряются от природы различными способностями и различною степенью восприимчивости; что ежели практически и трудно провести эту последнюю истину во
всем ее объеме, то, во всяком случае, непростительно не принимать ее
в соображение.
Для последних,
в особенности, школа — время тяжкого и жгучего испытания. С юношеских лет еврей воспитывает
в себе сердечную боль, проходит
все степени неправды, унижения и рабства. Что же может выработаться из него
в будущем?
Идеалы, свобода, порывы души —
все забыто,
все принесено
в жертву рабству.
А через короткое время
в результате получается заправский раб,
в котором
все сгнило, кроме гнуткой спины и лгущего языка во рту.
Я и сам понимаю, что,
в существе, это явления вполне разнородные, но и за
всем тем не могу не признать хотя косвенной, но очень тесной связи между ними.
И умственный, и материальный уровень страны несомненно понижается; исчезает предусмотрительность; разрывается связь между людьми, и вместо
всего на арену появляется существование
в одиночку и страх перед завтрашним днем.
Все дурное, неправое и безнравственное назревает под влиянием смуты, заставляющей общество метаться из стороны
в сторону без руководящей цели, без всякого сознания сущности этих беспорядочных метаний.
Чтобы вполне оценить гнетущее влияние «мелочей», чтобы ощутить их во
всей осязаемости, перенесемся из больших центров
в глубь провинции. И чем глубже, тем яснее и яснее выступит ненормальность условий,
в которые поставлено человеческое существование. [Прошу читателя иметь
в виду, что я говорю не об одной России: почти
все европейские государства
в этом отношении устроены на один образец. (Прим. М. Е. Салтыкова-Щедрина.)]
В губернии вы прежде
всего встретите человека, у которого сердце не на месте. Не потому оно не на месте, чтобы было переполнено заботами об общественном деле, а потому, что
все содержание настоящей минуты исчерпывается одним предметом: ограждением прерогатив власти от действительных и мнимых нарушений.
Прерогативы власти — это такого рода вещь, которая почти недоступна вполне строгому определению. Здесь настоящее гнездилище чисто личных воззрений и оценок, так что ежели взять два крайних полюса этих воззрений, то между ними найдется очень мало общего.
Все тут неясно и смутно: и пределы, и степень, и содержание. Одно только прямо бросается
в глаза — это власть для власти, и, само собой разумеется, только одна эта цель и преследуется с полным сознанием.
Все это я не во сне видел, а воочию. Я слышал, как провинция наполнялась криком, перекатывавшимся из края
в край; я видел и улыбки, и нахмуренные брови; я ощущал их действие на самом себе. Я помню так называемые «столкновения»,
в которых один толкался, а другой думал единственно о том, как бы его не затолкали вконец. Я не только ничего не преувеличиваю, но, скорее, не нахожу настоящих красок.
Мне скажут, что
все это мелочи, что
в известные эпохи отдельные личности имеют значение настолько относительное, что нельзя формализироваться тем, что они исчезают бесследно
в круговороте жизни. Да ведь я и сам с того начал, что
все подобные явления назвал мелочами. Но мелочами, которые опутывают и подавляют…
Так, изо дня
в день, течет эта безрассветная жизнь,
вся поглощенная мелочами, чего-то отыскивающая и ничего не обретающая, кроме усмотрения. Сегодня намечается одна жертва, завтра уже две и так далее
в усиленной прогрессии.
В такой обстановке человек поневоле делается жесток. Куда скрыться от домашнего гвалта? на улицу? — но там тоже гвалт: сход собрался — судят, рядят, секут. Со
всех сторон, купно с мироедами, обступило сельское и волостное начальство, всякий спрашивает, и перед всяким ответ надо держать… А вот и кабак! Слышите, как Ванюха Бесчастный на гармонике заливается?
Конечно,
все это покуда «толки», но, как я сказал выше,
в известной среде «толкам» дается даже большее значение, нежели ясно высказанному слову.
Вот настоящие, удручающие мелочи жизни. Сравните их с приключениями Наполеонов, Орлеанов, Баттенбергов и проч. Сопоставьте с европейскими концертами — и ответьте сами: какие из них, по
всей справедливости, должны сделаться достоянием истории и какие будут отметены ею. Что до меня, то я даже ни на минуту не сомневаюсь
в ее выборе.
Говорят, будто Баттенберг прослезился, когда ему доложили: «Карета готова!» Еще бы!
Все лучше быть каким ни на есть державцем, нежели играть на бильярде
в берлинских кофейнях. Притом же, на первых порах, его беспокоит вопрос: что скажут свои? папенька с маменькой, тетеньки, дяденьки, братцы и сестрицы? как-то встретят его прочие Баттенберги и Орлеаны? Наконец, ему ведь придется отвыкать говорить: «Болгария — любезное отечество наше!» Нет у него теперь отечества, нет и не будет!
Случайно или не случайно, но с окончанием баттенберговских похождений затихли и европейские концерты. Визиты, встречи и совещания прекратились, и
все разъехались по домам. Начинается зимняя работа; настает время собирать материалы и готовиться к концертам будущего лета. Так оно и пойдет колесом, покуда есть налицо человек (имярек), который держит
всю Европу
в испуге и смуте. А исчезнет со сцены этот имярек, на месте его появится другой, третий.
Я вырос на лоне крепостного права, вскормлен молоком крепостной кормилицы, воспитан крепостными мамками и, наконец, обучен грамоте крепостным грамотеем.
Все ужасы этой вековой кабалы я видел
в их наготе.
— Есть у меня, видите ли, вдовец. Не стар еще, да детей куча, тягла править не
в силах. Своих девок на выданье у меня во
всей вотчине хоть шаром покати, — поневоле
в люди идешь!
За
всем тем нужно заметить, что
в крестьянской среде рекрутская очередь велась неупустительно, и всякая крестьянская семья обязана была отбыть ее своевременно; но это была только проформа, или, лучше сказать, средство для вымогательства денег.
И было время, когда
все эти ужасающие картины никого не приводили
в удивление, никого не пугали. Это были «мелочи», обыкновенный жизненный обиход, и ничего больше; а те, которых они возмущали, считались подрывателями основ, потрясателями законного порядка вещей.
Но что
всего замечательнее: даже тогда, когда само правительство обращало внимание на злоупотребления помещичьей власти и подвергало их исследованию, — даже тогда помещики решались, хоть косвенным образом, протестовать
в пользу «мелочей».
Все это за дешевую плату легко оборудовал местный уездный суд, несмотря на то, что
в числе закабаливших себя были и грамотные.
Началось следствие, и тут-то раскрылись поползновения Чумазого,
в то время только что начинавшего раскидывать сети на
всю Россию.
— Однако догадлив-таки Петр Иванович! — говорил один про кого-нибудь из участвовавших
в этой драме: — сдал деревню Чумазому — и прав… ха-ха-ха! — Ну, да и Чумазому это дело не обойдется даром! — подхватывал другой, — тут
все канцелярские крысы добудут ребятишкам на молочишко… ха-ха-ха! — Выискивались и такие, которые даже
в самой попытке защищать закабаленных увидели вредный пример посягательства на освященные веками права на чужую собственность, чуть не потрясение основ.
Рассказывая изложенное выше, я не раз задавался вопросом: как смотрели народные массы на опутывавшие их со
всех сторон бедствия? — и должен сознаться, что пришел к убеждению, что и
в их глазах это были не более как „мелочи“, как искони установившийся обиход.
В этом отношении они были вполне солидарны со
всеми кабальными людьми, выросшими и состаревшимися под ярмом, как бы оно ни гнело их. Они привыкли.
Было время, когда люди выкрикивали на площадях: „слово и дело“, зная, что их ожидает впереди застенок со
всеми ужасами пытки. Нередко они возвращались из застенков
в „первобытное состояние“, живые, но искалеченные и обезображенные; однако это нимало не мешало тому, чтобы у них во множестве отыскивались подражатели. И опять появлялось на сцену „слово и дело“, опять застенки и пытки… Словом сказать, целое поветрие своеобразных „мелочей“.
Поколения нарастали за поколениями; старики населяли сельские погосты, молодые хоронили стариков и выступали на арену мучительства… Ужели
все это было бы возможно, ежели бы на помощь не приходило нечто смягчающее,
в форме исконного обихода, привычки и представления о неизбывных „мелочах“?
Нет опаснее человека, которому чуждо человеческое, который равнодушен к судьбам родной страны, к судьбам ближнего, ко
всему, кроме судеб пущенного им
в оборот алтына.
Хиреет русская деревня, с каждым годом
все больше и больше беднеет. О „добрых щах и браге“, когда-то воспетых Державиным, нет и
в помине. Толокно да тюря; даже гречневая каша
в редкость. Население растет, а границы земельного надела остаются те же. Отхожие промыслы, благодаря благосклонному участию Чумазого, не представляют почти никакого подспорья.
Нe скажу, чтобы
в результате этого строя лежала правда, но что
вся совокупность этого сложного и искусственно-соображенного механизма была направлена к ограждению от неправды — это несомненно.
Сколько тогда одних ревизоров было — страшно вспомнить! И для каждого нужно было делать обеды, устраивать пикники, катанья, танцевальные вечера. А уедет ревизор — смотришь, через месяц записка
в три пальца толщиной, и
в ней
все неправды изложены, а правды ни одной, словно ее и не бывало. Почесывают себе затылок губернские властелины и начинают изворачиваться.
Каждые два года приезжал к набору флигель-адъютант, и тоже утирал слезы и подавал отчет. И отчеты не об одном наборе, но и обо
всем виденном и слышанном, об управлении вообще. Существует ли
в губернии правда или нет ее, и что нужно сделать, чтоб она существовала не на бумаге только, но и на деле. И опять запросы, опять отписки…
Поэтому примириться с этим явлением необходимо, и
вся претензия современного человека должна заключаться единственно
в том, чтобы оценка подлежащих элементов производилась спокойно и не чересчур расторопно.
И таким образом идет изо дня
в день с той самой минуты, когда человек освободился от ига фатализма и открыто заявил о своем праве проникать
в заветнейшие тайники природы. Всякий день непредвидимый недуг настигает сотни и тысячи людей, и всякий день"благополучный человек"продолжает твердить одну и ту же пословицу:"Перемелется — мука будет". Он твердит ее даже на крайнем Западе, среди ужасов динамитного отмщения,
все глубже и шире раздвигающего свои пределы.
В особенности на Западе (во Франции,
в Англии) попытки отдалить момент общественного разложения ведутся очень деятельно. Предпринимаются обеспечивающие меры; устраиваются компромиссы и соглашения; раздаются призывы к самопожертвованию, к уступкам, к удовлетворению наиболее вопиющих нужд; наконец, имеются наготове войска. Словом сказать,
в усилиях огородиться или устроить хотя временно примирение с «диким» человеком недостатка нет.
Весь вопрос — будут ли эти усилия иметь успех?