Неточные совпадения
Дед
мой, гвардии сержант Порфирий Затрапезный,
был одним из взысканных фортуною и владел значительными поместьями. Но так как от него родилось много детей — сын и девять дочерей, то отец
мой, Василий Порфирыч, за выделом сестер, вновь спустился на степень дворянина средней руки. Это заставило его подумать о выгодном браке, и,
будучи уже сорока лет, он женился на пятнадцатилетней купеческой дочери, Анне Павловне Глуховой, в чаянии получить за нею богатое приданое.
Между прочим, и по
моему поводу, на вопрос матушки, что у нее родится, сын или дочь, он запел петухом и сказал: «Петушок, петушок, востёр ноготок!» А когда его спросили, скоро ли совершатся роды, то он начал черпать ложечкой мед — дело
было за чаем, который он
пил с медом, потому что сахар скоромный — и, остановившись на седьмой ложке, молвил: «Вот теперь в самый раз!» «Так по его и случилось: как раз на седьмой день маменька распросталась», — рассказывала мне впоследствии Ульяна Ивановна.
Кроме того, он предсказал и будущую судьбу
мою, — что я многих супостатов покорю и
буду девичьим разгонником.
Вот этого-то Дмитрия Никоныча и пригласили
быть моим восприемником вместе с одною из тетенек-сестриц, о которых речь
будет впереди.
Замечательно, что между многочисленными няньками, которые пестовали
мое детство, не
было ни одной сказочницы.
Впрочем, я не могу сказать, чтобы фактическая сторона
моих детских воспоминаний
была особенно богата.
Тем не менее, так как у меня
было много старших сестер и братьев, которые уже учились в то время, когда я ничего не делал, а только прислушивался и приглядывался, то память
моя все-таки сохранила некоторые достаточно яркие впечатления.
Я, лично, рос отдельно от большинства братьев и сестер (старше меня
было три брата и четыре сестры, причем между мною и
моей предшественницей-сестрой
было три года разницы) и потому менее других участвовал в общей оргии битья, но, впрочем, когда и для меня подоспела пора ученья, то, на
мое несчастье, приехала вышедшая из института старшая сестра, которая дралась с таким ожесточением, как будто мстила за прежде вытерпенные побои.
— Мне этот секрет Венька-портной открыл. «Сделайте, говорит: вот увидите, что маменька совсем другие к вам
будут!» А что, ежели она вдруг… «Степа, — скажет, — поди ко мне, сын
мой любезный! вот тебе Бубново с деревнями…» Да деньжищ малую толику отсыплет: катайся, каналья, как сыр в масле!
И как же я
был обрадован, когда, на
мой вопрос о прислуге, милая старушка ответила: «Да скличьте девку — вот и прислуга!» Так на меня и пахнуло, словно из печки.]
— Хорошо, я с тобой справлюсь! — наконец изрекает барыня. — Иди с
моих глаз долой! А с тобой, — обращается она к Марфе, — расправа короткая! Сейчас же сбирайся на скотную, индеек пасти! Там тебе вольготнее
будет с именинниками винцо распивать…
— Матушка ты
моя! заступница! — не кричит, а как-то безобразно мычит он, рухнувшись на колени, — смилуйся ты над солдатом! Ведь я… ведь мне… ах, Господи! да что ж это
будет! Матушка! да ты посмотри! ты на спину-то
мою посмотри! вот они, скулы-то
мои… Ах ты, Господи милосливый!
— Ишь печальник нашелся! — продолжает поучать Анна Павловна, — уж не на все ли четыре стороны тебя отпустить? Сделай милость, воруй, голубчик, поджигай, грабь! Вот ужо в городе тебе покажут… Скажите на милость! целое утро словно в котле кипела, только что отдохнуть собралась — не тут-то
было! солдата нелегкая принесла, с ним валандаться изволь! Прочь с
моих глаз… поганец! Уведите его да накормите, а не то еще издохнет, чего доброго! А часам к девяти приготовить подводу — и с богом!
Тем не менее, так как я
был дворянский сын, и притом мне минуло уже семь лет, то волей-неволей приходилось подумать о
моем ученье.
Перо вертелось между пальцами, а по временам и вовсе выскользало из них; чернил зачерпывалось больше, чем нужно; не прошло четверти часа, как разлинованная четвертушка уже
была усеяна кляксами; даже верхняя часть
моего тела как-то неестественно выгнулась от напряжения.
Мой-то отец причетником
был, он бы хоть сейчас мне свое место предоставил, так я из первеньких в семинарии курс кончил, в причетники-то идти не хотелось.
Матушка видела
мою ретивость и радовалась. В голове ее зрела коварная мысль, что я и без посторонней помощи, руководствуясь только программой, сумею приготовить себя, года в два, к одному из средних классов пансиона. И мысль, что я одиниз всех детей почти ничего не
буду стоить подготовкою, даже сделала ее нежною.
В этом смысле ученье
мое шло даже хуже, нежели ученье старших братьев и сестер. Тех мучили, но в ученье их все-таки присутствовала хоть какая-нибудь последовательность, а кроме того, их
было пятеро, и они имели возможность проверять друг друга. Эта проверка установлялась сама собою, по естественному ходу вещей, и несомненно помогала им. Меня не мучили, но зато и помощи я ниоткуда не имел.
Я не говорю ни о той восторженности, которая переполнила
мое сердце, ни о тех совсем новых образах, которые вереницами проходили перед
моим умственным взором, — все это
было в порядке вещей, но в то же время играло второстепенную роль.
Формулированию этой истины
была посвящена лучшая часть
моей жизненной деятельности, всего
моего существа.
— Может, другой кто белены объелся, — спокойно ответила матушка Ольге Порфирьевне, — только я знаю, что я здесь хозяйка, а не нахлебница. У вас
есть «Уголок», в котором вы и можете хозяйничать. Я у вас не гащивала и куска вашего не едала, а вы, по
моей милости, здесь круглый год сыты. Поэтому ежели желаете и впредь жить у брата, то живите смирно. А ваших слов, Марья Порфирьевна, я не забуду…
Тетенька уже стояла на крыльце, когда мы подъехали. Это
была преждевременно одряхлевшая, костлявая и почти беззубая старуха, с морщинистым лицом и седыми космами на голове, развевавшимися по ветру.
Моему настроенному воображению представилось, что в этих космах шевелятся змеи. К довершению всего на ней
был надет старый-старый ситцевый балахон серо-пепельного цвета, точь-в-точь как на картинке.
Действительность, представившаяся
моим глазам,
была поистине ужасна. Я с детства привык к грубым формам помещичьего произвола, который выражался в нашем доме в форме сквернословия, пощечин, зуботычин и т. д., привык до того, что они почти не трогали меня. Но до истязания у нас не доходило. Тут же я увидал картину такого возмутительного свойства, что на минуту остановился как вкопанный, не веря глазам своим.
— Придет и
мое времечко, я из нее кровь
выпью, жилы повытяну! — грозился он заранее.
— Вот тебе на! Прошлое, что ли, вспомнил! Так я,
мой друг, давно уж все забыла. Ведь ты
мой муж; чай, в церкви обвенчаны…
Был ты виноват передо мною, крепко виноват — это точно; но в последнее время, слава Богу, жили мы мирнехонько… Ни ты меня, ни я тебя… Не я ли тебе Овсецово заложить позволила… а? забыл? И вперед так
будет. Коли какая случится нужда — прикажу, и
будет исполнено. Ну-ка, ну-ка, думай скорее!
Быть может, когда-нибудь в нем
были устроены клумбы с цветами, о чем свидетельствовали земляные горбы, рассеянные по местам, но на
моей памяти в нем росла только трава, и матушка не считала нужным восстановлять прежние затеи.
Заболотье, напротив, представлялось в
моих глазах чем-то вроде скучной пустыни, в которой и пищи для детской любознательности нельзя
было отыскать.
Наконец до слуха
моего доходило, что меня кличут. Матушка выходила к обеду к двум часам. Обед подавался из свежей провизии, но, изготовленный неумелыми руками, очень неаппетитно. Начатый прежде разговор продолжался и за обедом, но я, конечно, участия в нем не принимал. Иногда матушка
была весела, и это означало, что Могильцев ухитрился придумать какую-нибудь «штучку».
Комната, в которой нас принимали,
была, конечно, самая просторная в доме; ее заранее
мыли и чистили и перед образами затепляли лампады. Стол, накрытый пестрою ярославскою скатертью,
был уставлен тарелками с заедочками. Так назывались лавочные лакомства, о которых я говорил выше. Затем подавалось белое вино в рюмках, иногда даже водка, и чай. Беспрестанно слышалось...
— Смотри, после
моей смерти братцы, пожалуй, наедут, — говорил он, — услуги предлагать
будут, так ты их от себя гони!
— Я своим мундиром горжусь! — ответил я; но, вероятно, выражение
моего лица
было при этом настолько глупо, что тетенька угадала нанесенную мне обиду и расхохоталась.
Это
была вторая обида. Позволить себя, взрослого юношу,
мыть женщине… это уж ни на что не похоже!
— Что ж, можно изредка и покурить, только
будь осторожен,
мой друг, не зарони! Ну, ступай покуда, Христос с тобой!
Институтское начальство ей
было знакомо, так как все
мои старшие братья воспитывались в университетском пансионе; поэтому ей думалось, что ежели я и окажусь в каком-нибудь предмете послабее, то, при помощи ее просьб, ко мне
будут снисходительны.
— Никак, Анна Павловна! Милости просим, сударыня! Ты-то здорова ли, а
мое какое здоровье! знобит всего, на печке лежу. Похожу-похожу по двору, на улицу загляну и опять на печь лягу. А я тебя словно чуял, и дело до тебя
есть. В Москву, что ли, собрались?
До слуха
моего долетали слова Евангелия: «Иго бо
мое благо, и бремя
мое легко
есть…» Обыкновенно молебен служили для десяти — двенадцати богомольцев разом, и последние, целуя крест, клали гробовому иеромонаху в руку, сколько кто мог.
По зимам семейство наше начало ездить в Москву за год до
моего поступления в заведение. Вышла из института старшая сестра, Надежда, и надо
было приискивать ей жениха. Странные приемы, которые употреблялись с этой целью, наше житье в Москве и тамошние родные (со стороны матушки) — все это составит содержание последующих глав.
Вообще говоря, несмотря на многочисленность родни, представление о действительно родственных отношениях
было совершенно чуждо
моему детству.
— Такая-то зима, на
моих памятях, только раз и
была: как француз на Москве кутил да мутил.
—
Есть тот грех. Когда я командовал, так, бывало, приедет инспектор, и
ест и
пьет, все на
мой счет. А презент само собой.
— А
мой совет таков: старый-то муж лучше. Любить
будет. Он и детей для молодой жены проклянёт, и именье на жену перепишет.
— Нет, не говорите! это большое, большое счастье иметь такую прелестную дочь! Вот на
мою Феничку не заглядятся — я могу
быть спокойна в этом отношении!
Покончивши с портретною галереею родных и сестрицыных женихов, я считаю нужным возвратиться назад, чтобы дополнить изображение той обстановки, среди которой протекло
мое детство в Малиновце. Там скучивалась крепостная масса, там жили соседи-помещики, и с помощью этих двух факторов в результате получалось пресловутое пошехонское раздолье. Стало
быть, пройти их молчанием — значило бы пропустить именно то, что сообщало тон всей картине.
Хотя я уже говорил об этом предмете в начале настоящей хроники, но думаю, что не лишнее
будет вкратце повторить сказанное, хотя бы в виде предисловия к предстоящей портретной галерее «рабов». [Материал для этой галереи я беру исключительно в дворовой среде. При этом, конечно, не обещаю, что исчерпаю все разнообразие типов, которыми обиловала малиновецкая дворня, а познакомлю лишь с теми личностями, которые почему-либо прочнее других удержались в
моей памяти.]
Качества эти
были настолько преобладающими в ней, что из всей детской обстановки ни один образ не уцелел в
моей памяти так полно и живо, как ее.
Она
была новоторжская мещанка и добровольно закрепостилась. Живописец Павел (
мой первый учитель грамоте), скитаясь по оброку, между прочим, работал в Торжке, где и заприметил Маврушку. Они полюбили друг друга, и матушка, почти никогда не допускавшая браков между дворовыми, на этот раз охотно дала разрешение, потому что Павел приводил в дом лишнюю рабу.
— Вот я эту хворь из нее выбью! Ладно! подожду еще немножко, посмотрю, что от нее
будет. Да и ты хорош гусь! чем бы жену уму-разуму учить, а он целуется да милуется… Пошел с
моих глаз… тихоня!
Драма кончилась. В виде эпилога я могу, впрочем, прибавить, что за утренним чаем на
мой вопрос: когда
будут хоронить Маврушу? — матушка отвечала...
— Помилуйте, сударыня, я бы с превеликим
моим удовольствием, да, признаться сказать, самому деньги
были нужны.
— Много у меня князей
было. Одну съезжую ежели сосчитать, так иной звезд на небе столько не видал, сколько спина
моя лозанов приняла!