Неточные совпадения
Ибо хотя старая злоба
дня и исчезла, но некоторые признаки убеждают, что, издыхая, она отравила своим ядом новую злобу
дня и что, несмотря
на изменившиеся формы общественных отношений, сущность их остается нетронутою.
Мое
дело такое, что все в уезде да в уезде, а муж —
день в кабаке, ночь — либо в канаве, либо
на съезжей.
Между прочим, и по моему поводу,
на вопрос матушки, что у нее родится, сын или дочь, он запел петухом и сказал: «Петушок, петушок, востёр ноготок!» А когда его спросили, скоро ли совершатся роды, то он начал черпать ложечкой мед —
дело было за чаем, который он пил с медом, потому что сахар скоромный — и, остановившись
на седьмой ложке, молвил: «Вот теперь в самый раз!» «Так по его и случилось: как раз
на седьмой
день маменька распросталась», — рассказывала мне впоследствии Ульяна Ивановна.
Детские комнаты, как я уже сейчас упомянул, были переполнены насекомыми и нередко оставались по нескольку
дней неметенными, потому что ничей глаз туда не заглядывал; одежда
на детях была плохая и чаще всего перешивалась из разного старья или переходила от старших к младшим; белье переменялось редко.
Приедет нечаянный гость — бегут
на погреб и несут оттуда какое-нибудь заливное или легко разогреваемое: вот, дескать, мы каждый
день так едим!
Но судачением соседей
дело ограничивалось очень редко; в большинстве случаев оно перерождалось в взаимную семейную перестрелку. Начинали с соседей, а потом постепенно переходили к самим себе. Возникали бурные сцены, сыпались упреки, выступали
на сцену откровения…
— Малиновец-то ведь золотое
дно, даром что в нем только триста шестьдесят одна душа! — претендовал брат Степан, самый постылый из всех, — в прошлом году одного хлеба
на десять тысяч продали, да пустоша в кортому отдавали, да масло, да яйца, да тальки. Лесу-то сколько, лесу! Там онадаст или не даст, а тут свое, законное.Нельзя из родового законной части не выделить. Вон Заболотье — и велика Федора, да дура — что в нем!
Так что ежели, например, староста докладывал, что хорошо бы с понедельника рожь жать начать, да день-то тяжелый, то матушка ему неизменно отвечала: «Начинай-ко, начинай! там что будет, а коли, чего доброго, с понедельника рожь сыпаться начнет, так кто нам за убытки заплатит?» Только черта боялись; об нем говорили: «Кто его знает, ни то он есть, ни то его нет — а ну, как есть?!» Да о домовом достоверно знали, что он живет
на чердаке.
Хотя время еще раннее, но в рабочей комнате солнечные лучи уже начинают исподволь нагревать воздух. Впереди предвидится жаркий и душный
день. Беседа идет о том, какое барыня сделает распоряжение. Хорошо, ежели пошлют в лес за грибами или за ягодами, или нарядят в сад ягоды обирать; но беда, ежели
на целый
день за пяльцы да за коклюшки засадят — хоть умирай от жары и духоты.
— Позвольте, сударыня, вам посоветовать.
На погребе уж пять
дней жареная телячья нога,
на случай приезда гостей, лежит, так вот ее бы сегодня подать. А заяц и повисеть может.
— Как запашок!
на льду стоит всего пятый
день, и уж запашок! Льду, что ли, у тебя нет? — строго обращается барыня к ключнице.
А она целый
день все
на ногах да
на ногах.
У нее
день очищается
днем, и независимо от громадной памяти, сохраняющей всякую мелочь,
на всякое распоряжение имеется оправдательный документ.
На этот раз
дел оказывается достаточно, так как имеются в виду «оказии» и в Москву, и в одну из вотчин.
Да и
днем посматривайте: пожалуй, великановские заметят да и опять
на нашу березу перенесут.
Докладывают, что ужин готов. Ужин представляет собой повторение обеда, за исключением пирожного, которое не подается. Анна Павловна зорко следит за каждым блюдом и замечает, сколько уцелело кусков. К великому ее удовольствию, телятины хватит
на весь завтрашний
день, щец тоже порядочно осталось, но с галантиром придется проститься. Ну, да ведь и то сказать — третий
день галантир да галантир! можно и полоточком полакомиться, покуда не испортились.
Рабочий
день кончился. Дети целуют у родителей ручки и проворно взбегают
на мезонин в детскую. Но в девичьей еще слышно движение. Девушки, словно заколдованные, сидят в темноте и не ложатся спать, покуда голос Анны Павловны не снимет с них чары.
Шепнет старшине накануне, а
на другой
день к вечеру готово.
— Что помещики! помещики-помещики, а какой в них прок? Твоя маменька и богатая, а много ли она
на попа расщедрится. За всенощную двугривенный, а не то и весь пятиалтынный. А поп между тем отягощается, часа полтора
на ногах стоит. Придет усталый с работы, — целый
день либо пахал, либо косил, а тут опять полтора часа стой да пой! Нет, я от своих помещиков подальше. Первое
дело, прибыток от них пустой, а во-вторых, он же тебя жеребцом или шалыганом обозвать норовит.
Ради говельщиков-крестьян (господа и вся дворня говели
на страстной неделе, а отец с тетками, сверх того,
на первой и
на четвертой), в церкви каждый
день совершались службы, а это, в свою очередь, тоже напоминало ежели не о покаянии, то о сдержанности.
Умами снова овладела «злоба
дня», общество снова погружалось в бессодержательную суматоху; мрак сгущался и бессрочно одолевал робкие лучи света,
на мгновение озарившие жизнь.
Я знаю, что страдания и неудачи, описанные в сейчас приведенном примере, настолько малозначительны, что не могут считаться особенно убедительными. Но ведь
дело не в силе страданий, а в том, что они падают
на голову неожиданно, что творцом их является слепой случай, не признающий никакой надобности вникать в природу воспитываемого и не встречающий со стороны последнего ни малейшего противодействия.
Гораздо более злостными оказываются последствия, которые влечет за собой «система». В этом случае детская жизнь подтачивается в самом корне, подтачивается безвозвратно и неисправимо, потому что
на помощь системе являются мастера своего
дела — педагоги, которые служат ей не только за страх, но и за совесть.
Возражения против изложенного выше, впрочем, очень возможны. Мне скажут, например, что я обличаю такие явления,
на которых лежит обязательная печать фатализма. Нельзя же, в самом
деле, вооружить ведением детей, коль скоро их возраст самою природою осужден
на неведение. Нельзя возложить
на них заботу об устройстве будущих их судеб, коль скоро они не обладают необходимым для этого умственным развитием.
Во-вторых, с минуты
на минуту ждут тетенек-сестриц (прислуга называет их «барышнями»), которые накануне преображеньева
дня приезжают в Малиновец и с этих пор гостят в нем всю зиму, вплоть до конца апреля, когда возвращаются в свое собственное гнездо «Уголок», в тридцати пяти верстах от нашей усадьбы.
Пристяжные завиваются, дышловые грызутся и гогочут, едва сдерживаемые сильною рукою кучера Алемпия; матушка трусит и крестится, но не может отказать себе в удовольствии проехаться в этот
день на стоялых жеребцах, которые в один миг домчат ее до церкви.
Потом пьют чай сами господа (а в том числе и тетеньки, которым в другие
дни посылают чай «
на верх»), и в это же время детей наделяют деньгами: матушка каждому дает по гривеннику, тетеньки — по светленькому пятачку.
Наконец отошел и обед. В этот
день он готовится в изобилии и из свежей провизии; и хотя матушка, по обыкновению, сама накладывает кушанье
на тарелки детей, но
на этот раз оделяет всех поровну, так что дети всесыты. Шумно встают они, по окончании обеда, из-за стола и хоть сейчас готовы бежать, чтобы растратить
на торгу подаренные им капиталы, но и тут приходится ждать маменькиного позволения, а иногда она довольно долго не догадывается дать его.
В село нас гулять в этот
день не пускают: боятся, чтоб картины мужицкой гульбы не повлияли вредно
на детские сердца.
Настоящая гульба, впрочем, идет не
на улице, а в избах, где не сходит со столов всякого рода угощение, подкрепляемое водкой и домашней брагой. В особенности чествуют старосту Федота, которого под руки, совсем пьяного, водят из дома в дом. Вообще все поголовно пьяны, даже пастух распустил сельское стадо, которое забрело
на господский красный двор, и конюха то и
дело убирают скотину
на конный двор.
Тетеньки, однако ж, серьезно обиделись, и
на другой же
день в «Уголок» был послан нарочный с приказанием приготовить что нужно для принятия хозяек. А через неделю их уже не стало в нашем доме.
Через три
дня Ольгу Порфирьевну схоронили
на бедном погосте, к которому Уголок был приходом. Похороны, впрочем, произошли честь честью. Матушка выписала из города средненький, но очень приличный гробик, средненький, но тоже очень приличный покров и пригласила из Заболотья старшего священника, который и служил заупокойную литургию соборне. Мало того: она заказала два сорокоуста и внесла в приходскую церковь сто рублей вклада
на вечныевремена для поминовения души усопшей рабы Божией Ольги.
Дело в том, что тетенькино имение, Овсецово, лежало как раз
на полпути от Малинцова к Заболотью.
— Ах, родные мои! ах, благодетели! вспомнила-таки про старуху, сударушка! — дребезжащим голосом приветствовала она нас, протягивая руки, чтобы обнять матушку, — чай,
на полпути в Заболотье… все-таки дешевле, чем
на постоялом кормиться… Слышала, сударушка, слышала! Купила ты коко с соком… Ну, да и молодец же ты! Лёгко ли
дело, сама-одна какое
дело сварганила! Милости просим в горницы! Спасибо, сударка, что хоть ненароком да вспомнила.
— Разумеется. Ты у тетеньки в гостях и, стало быть, должен вести себя прилично. Не след тебе по конюшням бегать. Сидел бы с нами или в саду бы погулял — ничего бы и не было. И вперед этого никогда не делай. Тетенька слишком добра, а я
на ее месте поставила бы тебя
на коленки, и
дело с концом. И я бы не заступилась, а сказала бы: за
дело!
— Что ему, псу несытому, делается! ест да пьет, ест да пьет! Только что он мне одними взятками стоит… ах, распостылый! Весь земский суд, по его милости,
на свой счет содержу… смерти
на него нет! Умер бы — и
дело бы с концом!
Имение мужа выгоднее, потому что там люди поголовно поверстаны в дворовые, работают
на барщине ежедневно, а она своих крестьян не успела в дворовые перечислить, предводитель попрепятствовал, пригрозил
дело завести.
Я не помню, как прошел обед; помню только, что кушанья были сытные и изготовленные из свежей провизии. Так как Савельцевы жили всеми оброшенные и никогда не ждали гостей, то у них не хранилось
на погребе парадных блюд, захватанных лакейскими пальцами, и обед всякий
день готовился незатейливый, но свежий.
С тех пор в Щучьей-Заводи началась настоящая каторга. Все время дворовых, весь
день, с утра до ночи, безраздельно принадлежал барину. Даже в праздники старик находил занятия около усадьбы, но зато кормил и одевал их — как? это вопрос особый — и заставлял по воскресеньям ходить к обедне.
На последнем он в особенности настаивал, желая себя выказать в глазах начальства христианином и благопопечительным помещиком.
Она думала, что
дело ограничится щипками, тычками и бранью,
на которые она и сама сумела бы ответить.
В таком положении стояло
дело, когда наступил конец скитаниям за полком. Разлад между отцом и сыном становился все глубже и глубже. Старик и прежде мало давал сыну денег, а под конец и вовсе прекратил всякую денежную помощь, ссылаясь
на недостатки. Сыну, собственно говоря, не было особенной нужды в этой помощи, потому что ротное хозяйство не только с избытком обеспечивало его существование, но и давало возможность делать сбережения. Но он был жаден и негодовал
на отца.
На другой
день, ранним утром, началась казнь.
На дворе стояла уже глубокая осень, и Улиту, почти окостеневшую от ночи, проведенной в «холодной», поставили перед крыльцом,
на одном из приступков которого сидел барин,
на этот раз еще трезвый, и курил трубку. В виду крыльца,
на мокрой траве, была разостлана рогожа.
Улиту
раздели и, обнаженную, в виду собранного народа, разложили
на рогоже. Семен засучил рукава. Раздался первый взмах нагайки, за которым последовал раздирающий душу крик.
— Ну, до трехсот далеконько. А впрочем, будет с нее
на нынешний
день! У нас в полку так велось: как скоро солдатик не выдержит положенное число палок — в больницу его
на поправку. Там подправят, спину заживят, и опять в манеж… покуда свою порцию сполна не получит!
В то время
дела такого рода считались между приказною челядью лакомым кусом. В Щучью-Заводь приехало целое временное отделение земского суда, под председательством самого исправника. Началось следствие. Улиту вырыли из могилы, осмотрели рубцы
на теле и нашли, что наказание не выходило из ряду обыкновенных и что поломов костей и увечий не оказалось.
Сравнительно в усадьбе Савельцевых установилась тишина. И дворовые и крестьяне прислушивались к слухам о фазисах, через которые проходило Улитино
дело, но прислушивались безмолвно, терпели и не жаловались
на новые притеснения. Вероятно, они понимали, что ежели будут мозолить начальству глаза, то этим только заслужат репутацию беспокойных и дадут повод для оправдания подобных неистовств.
Но думать было некогда, да и исхода другого не предстояло.
На другой
день, ранним утром, муж и жена отправились в ближайший губернский город, где живо совершили купчую крепость, которая навсегда передала Щучью-Заводь в собственность Анфисы Порфирьевны. А по приезде домой, как только наступила ночь, переправили Николая Абрамыча
на жительство в его бывшую усадьбу.
На другой же
день Анфиса Порфирьевна облекла его в синий затрапез, оставшийся после Потапа, отвела угол в казарме и велела нарядить
на барщину, наряду с прочими дворовыми. Когда же ей доложили, что барин стоит
на крыльце и просит доложить о себе, она резко ответила...
Происшествие это случилось у всех
на знати. И странное
дело! — тем же самым соседям, которые по поводу Улитиных истязаний кричали: «Каторги
на него, изверга, мало!» — вдруг стало обидно за Николая Абрамыча.
Однажды вздумала она погонять мужа
на корде, но, во-первых, полуразрушенный человек уже в самом начале наказания оказался неспособным получить свою порцию сполна, а, во-вторых,
на другой
день он исчез.