Неточные совпадения
У многих мелкопоместных мужик работал на
себя только по праздникам, а в будни — в ночное время.
Были
у нас и дети, да так и перемерли ангельские душеньки, и всё не настоящей смертью, а либо с лавки свалится, либо кипятком
себя ошпарит.
— Не властна я, голубчик, и не проси! — резонно говорит она, — кабы ты сам ко мне не пожаловал, и я бы тебя не ловила. И жил бы ты поживал тихохонько да смирнехонько в другом месте… вот хоть бы ты
у экономических… Тебе бы там и хлебца, и молочка, и яишенки… Они люди вольные, сами
себе господа, что хотят, то и делают! А я, мой друг, не властна! я
себя помню и знаю, что я тоже слуга! И ты слуга, и я слуга, только ты неверный слуга, а я — верная!
Мучительно жить в такие эпохи, но
у людей, уже вступивших на арену зрелой деятельности, есть, по крайней мере, то преимущество, что они сохраняют за
собой право бороться и погибать. Это право избавит их от душевной пустоты и наполнит их сердца сознанием выполненного долга — долга не только перед самим
собой, но и перед человечеством.
Вечером матушка сидит, запершись в своей комнате. С села доносится до нее густой гул, и она боится выйти, зная, что не в силах будет поручиться за
себя. Отпущенные на праздник девушки постепенно возвращаются домой… веселые. Но их сейчас же убирают по чуланам и укладывают спать. Матушка чутьем угадывает эту процедуру, и ой-ой как колотится
у нее в груди всевластное помещичье сердце!
Она самолично простаивала целые дни при молотьбе и веянии и заставляла при
себе мерять вывеянное зерно и при
себе же мерою ссыпать в амбары. Кроме того, завела книгу, в которую записывала приход и расход, и раза два в год проверяла наличность. Она уже не говорила, что
у нее сусеки наполнены верхом, а прямо заявляла, что умолот дал столько-то четвертей, из которых, по ее соображениям, столько-то должно поступить в продажу.
— Разумеется. Ты
у тетеньки в гостях и, стало быть, должен вести
себя прилично. Не след тебе по конюшням бегать. Сидел бы с нами или в саду бы погулял — ничего бы и не было. И вперед этого никогда не делай. Тетенька слишком добра, а я на ее месте поставила бы тебя на коленки, и дело с концом. И я бы не заступилась, а сказала бы: за дело!
Чувствуя
себя связанным беспрерывным чиновничьим надзором, он лично вынужден был сдерживать
себя, но ничего не имел против того, когда жена, становясь на молитву, ставила рядом с
собой горничную и за каждым словом щипала ее, или когда она приказывала щекотать провинившуюся «девку» до пены
у рта, или гонять на корде, как лошадь, подстегивая сзади арапником.
И представь
себе, как хорошо
у нас выходило: 28-го я именинница, а 29-го — он.
— Вот ты какой! Ну, поживи
у нас! Я тебе велела внизу комнатку вытопить. Там тебе и тепленько и уютненько будет. Обедать сверху носить будут, а потом, может, и поближе сойдемся. Да ты не нудь
себя. Не все работай, и посиди. Я слышала, ты табак куришь?
— Все же надо
себя к одному какому-нибудь месту определить. Положим, теперь ты
у нас приютился, да ведь не станешь же ты здесь век вековать. Вот мы по зимам в Москве собираемся жить. Дом топить не будем, ставни заколотим — с кем ты тут останешься?
Как сейчас я его перед
собой вижу. Тучный, приземистый и совершенно лысый старик, он сидит
у окна своего небольшого деревянного домика, в одном из переулков, окружающих Арбат. С одной стороны
у него столик, на котором лежит вчерашний нумер «Московских ведомостей»; с другой, на подоконнике, лежит круглая табакерка, с березинским табаком, и кожаная хлопушка, которою он бьет мух.
У ног его сидит его друг и собеседник, жирный кот Васька, и умывается.
В заключение, когда настало время спать, матушка при
себе велела горничной уложить «кралю» на ночь и довольно долго сидела
у ней на кровати, разговаривая шепотом.
— Скотницы — сами
собой, а иной раз и в самом теленке фальшь. Такая болезнь бывает, ненаедом называется. И
у лошадей она бывает.
У меня, помню, мерин был: кормили его, кормили — все шкелет шкелетом. Так и продали на живодерню.
Москва того времени была центром, к которому тяготело все неслужащее поместное русское дворянство. Игроки находили там клубы, кутилы дневали и ночевали в трактирах и
у цыган, богомольные люди радовались обилию церквей; наконец, дворянские дочери сыскивали
себе женихов. Натурально, что матушка,
у которой любимая дочь была на выданье, должна была убедиться, что как-никак, а поездки в Москву на зимние месяцы не миновать.
Дамы целуются; девицы удаляются в зал, обнявшись, ходят взад и вперед и шушукаются. Соловкина — разбитная дама, слегка смахивающая на торговку; Верочка действительно с горбиком, но лицо
у нее приятное. Семейство это принадлежит к числу тех, которые, как говорится, последнюю копейку готовы ребром поставить, лишь бы
себя показать и на людей посмотреть.
— Очень они Надежду Васильевну взять за
себя охотятся. В церкви,
у Николы Явленного, они их видели. Так понравились, так понравились!
«Скатертью дорога!» — мелькает
у нее в голове, но тут же рядом закрадывается и другая мысль: «А брильянты? чай, и брильянты с
собой унесла!»
Матушка осторожно открывает помещения, поворачивает каждую вещь к свету и любуется игрою бриллиантов. «Не тебе бы, дылде, носить их!» — произносит она мысленно и, собравши баулы, уносит их в свою комнату, где и запирает в шкап. Но на сердце
у нее так наболело, что, добившись бриллиантов, она уже не считает нужным сдерживать
себя.
Матушка бледнеет, но перемогает
себя. Того гляди, гости нагрянут — и она боится, что дочка назло ей уйдет в свою комнату. Хотя она и сама не чужда «светских разговоров», но все-таки дочь и по-французски умеет, и манерцы
у нее настоящие — хоть перед кем угодно не ударит лицом в грязь.
Отец задумывался. «Словно вихрем все унесло! — мелькало
у него в голове. — Спят дорогие покойники на погосте под сению храма, ими воздвигнутого, даже памятников настоящих над могилами их не поставлено. Пройдет еще годков десять — и те крохотненькие пирамидки из кирпича, которые с самого начала были наскоро сложены, разрушатся сами
собой. Только Спас Милостивый и будет охранять обнаженные могильные насыпи».
Говорила ли она
себе, что жить уж довольно, или, напротив, просила
у Бога еще хоть крошечку пожить — неизвестно.
Но возвращаюсь к миросозерцанию Аннушки. Я не назову ее сознательной пропагандисткой, но поучать она любила. Во время всякой еды в девичьей немолчно гудел ее голос, как будто она вознаграждала
себя за то мертвое молчание, на которое была осуждена в боковушке.
У матушки всегда раскипалось сердце, когда до слуха ее долетало это гудение, так что, даже не различая явственно Аннушкиных речей, она уж угадывала их смысл.
Стали они промежду
себя разговаривать, и чем больше купец на своего гостя глядит, тем больше
у него сердце любовию к нему разжигается.
Но матушка рассудила иначе. Работы нашлось много: весь иконостас в малиновецкой церкви предстояло возобновить, так что и срок определить было нельзя. Поэтому Павлу было приказано вытребовать жену к
себе. Тщетно молил он отпустить его, предлагая двойной оброк и даже обязываясь поставить за
себя другого живописца; тщетно уверял, что жена
у него хворая, к работе непривычная, — матушка слышать ничего не хотела.
У нас, например, можно было воспользоваться Ванькой-Каином единственно для того, чтобы побрить или постричь отца, но эту деликатную операцию отлично исполнял камердинер Конон, да вряд ли отец и доверил бы
себя рукам прощелыги,
у которого бог знает что на уме.
Вообще вся его жизнь представляла
собой как бы непрерывное и притом бессвязное сновидение. Даже когда он настоящим манером спал, то видел сны, соответствующие его должности. Либо печку топит, либо за стулом
у старого барина во время обеда стоит с тарелкой под мышкой, либо комнату метет. По временам случалось, что вдруг среди ночи он вскочит, схватит спросонок кочергу и начнет в холодной печке мешать.
И никогда не интересовался знать, что из его работы вышло и все ли
у него исправно, как будто выполненная формальным образом лакейская задача сама по
себе составляет нечто самостоятельное, не нуждающееся в проверке с практическими результатами.
— Пришла прощенья
у тебя выпросить. Хоть и не своей волей я за тебя замуж иду, а все-таки кабы не грех мой, ты бы по своей воле невесту за
себя взял, на людей смотреть не стыдился бы.
Само
собой разумеется, что
у помещиков побогаче дома строились обширнее и прочнее, но общий тип построек был одинаков.
— А ты привыкай! Дуй
себе да дуй! На меня смотри: слыхал разве когда-нибудь, чтоб я на беду пожаловался? А
у меня одних делов столько, что в сутки не переделаешь. Вот это так беда!
Корнеич уходит домой, обрадованный и ободренный. Грубо выпроводил его от
себя Струнников, но он не обижается: знает, что сам виноват. Прежде он часто
у патрона своего обедывал, но однажды случился с ним грех: не удержался, в салфетку высморкался. Разумеется, патрон рассвирепел.
Ужин представляет
собой подобие обеда, начиная с супа и кончая пирожным. Федор Васильич беспрестанно потчует гостя, но так потчует, что
у того колом в горле кусок становится.
Не снимая халата, Федор Васильич бродил с утра до вечера по опустелым комнатам и весь мир обвинял в неблагодарности. В особенности негодовал он на Ермолаева, который с неутомимым бессердечием его преследовал, и обещал
себе, при первой же встрече, избить ему морду до крови («права-то
у нас еще не отняли!» — утешал он
себя); но Ермолаев этого не желал и от встреч уклонялся.
— Первое время тревожили. Пытал я бегать от них, да уж губернатору написал. Я, говорю, все, что
у меня осталось, — все кредиторам предоставил, теперь трудом
себе хлеб добываю, неужто ж и это отнимать! Стало быть, усовестил; теперь затихло…
Он мало спал ночью, и в глазах
у него мутится; чтобы развлечь
себя, он вынимает из сумки кусок хлеба и ест, потом опять закуривает трубку и опять ест.
Супруги едут в город и делают первые закупки. Муж берет на
себя, что нужно для приема гостей; жена занимается исключительно нарядами. Объезжают городских знакомых, в особенности полковых, и всем напоминают о наступлении зимы. Арсений Потапыч справляется о ценах
у настоящих торговцев и убеждается, что хоть он и продешевил на первой продаже, но немного. Наконец вороха всякой всячины укладываются в возок, и супруги, веселые и довольные, возвращаются восвояси. Слава Богу! теперь хоть кого не стыдно принять.
Утром, сейчас после обедни, происходит венчальный обряд, затем
у родителей подается ранний обед, и вслед за ним новобрачные уезжают в город, — к
себе.
Покуда они разговаривали, между стариками завязался вопрос о приданом. Калерия Степановна находилась в большом затруднении.
У Милочки даже белья сносного не было, да и подвенечное платье сшить было не на что. А платье нужно шелковое, дорогое — самое простое приличие этого требует. Она не раз намекала Валентину Осиповичу, что бывают случаи, когда женихи и т. д., но жених никаких намеков решительно не понимал. Наконец старики Бурмакины взяли на
себя объясниться с ним.
Выезды участились. Вечеринки следовали одна за другой. Но они уже не имели того праздничного характера, который носил первый вечер, проведенный
у Каздоевых. Восхищение красотой Милочки улеглось, а споры о всевозможных отвлеченностях снова вошли в свои права. Милочка прислушивалась к ним, даже принуждала
себя понять, но безуспешно. Одиночество и скука начали мало-помалу овладевать ею.
— Не об том я. Не нравится мне, что она все одна да одна, живет с срамной матерью да хиреет. Посмотри, на что она похожа стала! Бледная, худая да хилая, все на грудь жалуется. Боюсь я, что и
у ней та же болезнь, что
у покойного отца.
У Бога милостей много. Мужа отнял, меня разума лишил — пожалуй, и дочку к
себе возьмет. Живи, скажет, подлая, одна в кромешном аду!
У нее было четыре брата, из которых двое уж кончили курс семинарии, а двое еще учились; было две сестры замужем за священниками (одна даже в губернском городе), которые тоже считали
себя причастными науке.
Само
собой разумеется, впрочем, она не забыла и о другом сыне; но оказалось, что
у нее внезапно сложилась в уме комбинация, с помощью которой можно было и Мисанку легко пристроить.