Неточные совпадения
Да, это так. Даже руки мне порядком на прощанье
не пожал, а просто ручкой сделал, как будто говорил: «Готов я помочь, однако пора бы к тебе, сахар медович, понять, что знакомство твое —
не ахти благостыня какая!» Я, конечно,
не буду уверять, что
он именно так думал, но что
он инстинктивно гак чувствовал и что именно это чувство сообщило
его появлению ту печать торопливости, которая меня поразила, — в этом я нимало
не сомневаюсь.
— Нет,
не это! А вот кому эта свинья принадлежала? Кто ее выхолил, выкормил? И почему
он с нею расстался, а теперь мы, которые ничего
не выкармливали, окорока этой свиньи едим…
Содержание этих сказок я излагать здесь
не буду (это завлекло бы меня, пожалуй, за пределы моих скромных намерений), но, признаюсь откровенно, все
они имели в своем основании слово «погодить».
— Впрочем, и то сказать, — начал я, —
не такой город Петербург, чтобы в
нем ранние обедни справлять.
—
Не для того я напоминаю тебе об этом, — продолжал
он, — чтоб ты именно в эту минуту молчал, а для того, что если ты теперь сдерживать себя
не будешь, той в другое время язык обуздать
не сумеешь.
Обстоятельства почти всегда застигают
его врасплох, a потому сию минуту
он увядает, а в следующую — расцветает, сию минуту рассыпается в выражениях преданности и любви, а в следующую — клянет или загибает непечатные слова, которые у нас как-то и в счет
не полагаются.
Но, во всяком случае,
он не умеет сдержать свою мысль и речь в известных границах, но непременно впадает в расплывчивость и прибегает к околичностям.
Да, и восторги нужно соразмерять, то есть ни в каком случае
не сосредоточивать
их на одной какой-нибудь точке, но распределять на возможно большее количество точек.
— Собираются
они по ночам и в величайшем секрете: боятся, чтоб полиция
не накрыла.
В настоящее время
не слишком тучный прохожий уже может свободно отдохнуть под
их тенью, но, разумеется,
не зимой.
„Но великий человек
не приобщался нашим слабостям!
Он не знал, что мы плоть и кровь!
Он был велик и силен, а мы родились и слабы и худы, нам нужны были общие уставы человеческие!“ [Речь профессора Московского университета Морошкина: „Об уложении и
его дальнейшем развитии“. (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)]
Этою истиною мы долгое время малодушно пренебрегали, но теперь, когда теория и практика в совершенстве выяснили, что человеческий язык есть
не что иное, как орудие для выражения человеческого скверномыслия, мы должны были сознаться, что прозорливость дедушки Крылова никогда
не обманывала
его.
Ибо давно уже признано, что одни темные стороны никогда никого
не удовлетворяют, если
они не смягчаются светлыми сторонами, или, за недостатком
их, «нас возвышающими обманами»!
Этих мыслей я, впрочем,
не высказывал, потому что Глумов непременно распек бы меня за
них. Да я и сам, признаться,
не придавал
им особенного политического значения, так что был даже очень рад, когда Глумов прервал
их течение, пригласив меня в кабинет, где нас ожидал удивительной красоты «шартрез».
— А ведь я, брат, чуть-чуть
не заснул, — удивился
он и тут же громким голосом возопил: — зельтерской воды… и умыться!
В конце концов я почти всегда оказываюсь в выигрыше, но это нимало
не сердит Глумова. Иногда мы даже оба от души хохочем, когда случается что-нибудь совсем уж необыкновенное: ренонс, например, или дама червей вдруг покажется за короля. Но никогда еще игра наша
не была так весела, как в этот раз. Во-первых, Глумов вгорячах пролил на сукно стакан чаю; во-вторых,
он, имея на руках три туза, получил маленький шлем! Давно мы так
не хохотали.
В согласность с этою жизненною практикой выработалась у нас и наружность. Мы смотрели тупо и невнятно,
не могли произнести сряду несколько слов, чтобы
не впасть в одышку, топырили губы и как-то нелепо шевелили
ими, точно сбираясь сосать собственный язык. Так что я нимало
не был удивлен, когда однажды на улице неизвестный прохожий, завидевши нас, сказал: вот идут две идеально-благонамеренные скотины!
Зашел
он ко мне однажды вечером, а мы сидим и с сыщиком из соседнего квартала в табельку играем. Глаза у нас до того заплыли жиром, что мы и
не замечаем, как сыщик к нам в карты заглядывает. То есть, пожалуй, и замечаем, но в рожу
его треснуть — лень, а увещевать — напрасный труд: все равно и на будущее время подглядывать будет.
Глядит и глазам
не верит. В комнате накурено, нагажено; в сторонке, на столе, закуска и водка стоит; на нас человеческого образа нет: с трудом с мест поднялись, смотрим в упор и губами жуем. И в довершение всего — мужчина необыкновенный какой-то сидит: в подержанном фраке, с светлыми пуговицами, в отрепанных клетчатых штанах, в коленкоровой манишке, которая горбом выбилась из-под жилета. Глаза у
него наперекоски бегают, в усах объедки балыка застряли, и капли водки, словно роса, блестят…
— А ты, молодец, когда карты сдаешь, к усам-то
их не подноси! — без церемоний остановил
его старик Молчалин и, обратившись к нам, прибавил: — Ах, господа, господа!
—
Он… иногда… всегда… — вымолвил в свое оправдание Глумов и чуть
не задохся от усилия.
И точно: когда
он сдал карты вновь, то у
него оказалась игра до того уж особенная, что
он сам
не мог воздержаться, чтоб
не воскликнуть в восторге...
Вообще этот человек был для нас большим ресурсом.
Он был
не только единственным звеном, связывавшим нас с миром живых, но к порукой, что мы можем без страха глядеть в глаза будущему, до тех пор, покуда наша жизнь будет протекать у
него на глазах.
Всего замечательнее, что мы
не только
не знали имени и фамилии
его, но и никакой надобности
не видели узнавать. Глумов совершенно случайно прозвал
его Кшепшицюльским, и, к удивлению,
он сразу начал откликаться на этот зов. Даже познакомились мы с
ним как-то необычно. Шел я однажды по двору нашего дома и услышал, как
он расспрашивает у дворника: «скоро ли в 4-м нумере (это — моя квартира) руволюция буде». Сейчас же взял
его я за шиворот и привел к себе...
Лгунище
он был баснословный, хотя
не забавный.
Когда же Глумов, с свойственною
ему откровенностью, возражал: «а я так просто думаю, что ты с… с…», то
он и этого
не отрицал, а только с большею против прежнего торопливостью переносил лганье на другие предметы.
Но даже подобные выходки как-то уж
не поражали нас. Конечно, инстинкт все еще подсказывал, что за такие речи следовало бы по-настоящему
его поколотить (благо за это я ответственности
не полагается), но внутреннего жара уж
не было. Того «внутреннего жара», который заставляет человека простирать длани и сокрушать ближнему челюсти во имя дорогих убеждений.
И, действительно, очень скоро после этого мы имели случай на практике убедиться, что Кшепшицюльский
не обманул нас. Шли мы однажды по улице, и вдруг навстречу сам Иван Тимофеич идет. — Мы было, по врожденному инстинкту, хотели на другую сторону перебежать, но
его благородие поманил нас пальцем, благосклонно приглашая
не робеть.
— Вудка буде непременно, — сказал
он нам, — може и
не така гарна, как в тым месте, где моя родина есть, но все же буде. Петь вас, може, и
не заставят, но мысли, наверное, испытывать будут и для того философический разговор заведут. А после, може, и танцевать прикажут, бо у Ивана Тимофеича дочка есть… от-то слична девица!
— По этикету-то ихнему следовало бы в ворованном фраке ехать, — сказал
он мне, — но так как мы с тобой до воровства еще
не дошли (это предполагалось впоследствии, как окончательный шаг для увенчания здания), то на первый раз
не взыщут, что и в ломбардной одеже пришли!
— Никакой я души
не видал, — говорил
он, — а чего
не видал, того
не знаю!
— А я хоть и
не видал, но знаю, — упорствовал Прудентов, —
не в том штука, чтобы видючи знать — это всякий может, — а в том, чтобы и невидимое за видимое твердо содержать! Вы, господа, каких об этом предмете мнений придерживаетесь? — очень ловко обратился
он к нам.
— Для того, чтобы решить этот вопрос совершенно правильно, — сказал
он, — необходимо прежде всего обратиться к источникам. А именно: ежели имеется в виду статья закона или хотя начальственное предписание, коими разрешается считать душу бессмертною, то, всеконечно, сообразно с сим надлежит и поступать; но ежели ни в законах, ни в предписаниях прямых в этом смысле указаний
не имеется, то, по моему мнению, необходимо ожидать дальнейших по сему предмету распоряжений.
Ответ был дипломатический. Ничего
не разрешая по существу, Глумов очень хитро устранял расставленную ловушку и самих поимщиков ставил в конфузное положение. — Обратитесь к источникам! — говорил
он им, — и буде найдете в
них указания, то требуйте точного по оным выполнения! В противном же случае остерегитесь сами и
не вдавайтесь в разыскания, кои впоследствии могут быть признаны несвоевременными!
— Откровенно признаюсь вам, господа, — сказал
он, — что я даже
не понимаю вашего вопроса.
И эта одна система может быть выражена в следующих немногих словах:
не обременяя юношей излишними знаниями, всемерно внушать
им, что назначение обывателей в том состоит, чтобы беспрекословно и со всею готовностью выполнять начальственные предписания!
— Прекрасный романс! — сказал Глумов, — века пройдут, а
он не устареет!
Я всегда предпочитал
им открытые исследования,
не потому, чтобы перспектива быть предметом начальственно-диагностических постукиваний особенно улыбалась мне, но потому, что я — враг всякой неизвестности и, вопреки известной пословице, нахожу, что добрая ссора все-таки предпочтительнее, нежели худой мир.
Хочется сказать
ему:
не суда боюсь, но взора твоего неласкового!
не молнии правосудия приводят меня в отчаяние, а то, что ты
не удостаиваешь меня своею откровенностью!
Горизонт мой незаметно расширился, я воспрянул духом, спал с тела и
не только
не дичился общества, но искал
его.
Вместе с Глумовым я проводил целые утра в делании визитов (иногда из Казанской части приходилось, по обстоятельствам, ехать на Охту), вел фривольные разговоры с письмоводителями, городовыми и подчасками о таких предметах, о которых даже мыслить прежде решался, лишь предварительно удостоверившись, что никто
не подслушивает у дверей, ухаживал за полицейскими дамами, и только скромность запрещает мне признаться, скольких из
них довел я до грехопадения.
Бессловесность, еще так недавно нас угнетавшая, разрешилась самым удовлетворительным образом. Мы оба сделались до крайности словоохотливы, но разговоры наши были чисто элементарные и имели тот особенный пошиб, который напоминает атмосферу дома терпимости. Содержание
их главнейшим образом составляли: во-первых, фривольности по части начальства и конституций и, во-вторых, женщины, но при этом
не столько сами женщины, сколько
их округлости и особые приметы.
Не раз видали мы из окна, как
он распоряжался во дворе дома насчет уборки нечистот, и даже нарочно производили шум, чтобы обратить на себя
его внимание, но
он ограничивался тем, что делал нам ручкой, и вновь погружался в созерцание нечистот.
Это отчасти обижало нас, а отчасти заставляло пускаться в догадки: неужели наше прошлое до того уж отягчено преступлениями, что даже волны теперешней благонамеренности
не могут обмыть
его?
— Да, брат, эти дела
не так-то скоро забываются! — соглашался
он со мной.
— Задумались… ха-ха! Ну, ничего! Я ведь, друзья, тоже
не сразу… выглядываю наперед! Иногда хоть и замечаю, что человек исправляется, а коли в
нем еще мало-мальски есть — ну, я и тово… попридержусь! Приласкать приласкаю, а до короткости
не дойду. А вот коли по времени уверюсь, что в человеке уж совсем ничего
не осталось, — ну, и я навстречу иду. Будьте здоровы, друзья!
— И прекрасно делаете. Книги — что в
них! Был бы человек здоров да жил бы в свое удовольствие — чего лучше! Безграмотные-то и никогда книг
не читают, а разве
не живут?
Я было приложил уж руку к сердцу, чтоб отвечать, что всего довольно и ни в чем никакой надобности
не ощущается: вот только посквернословить разве… Но, к счастию, Иван Тимофеич сделал знак рукой, что моя речь впереди, а покамест
он желает говорить один.
— Опьянение опьянением, а есть и другое кой-что. Зависть. Видит
он, что другие тихо да благородно живут, — вот
его и берут завидки! Сам
он благородно
не может жить — ну, и смущает всех! А с нас, между прочим, спрашивают! Почему да как, да отчего своевременно распоряжения
не было сделано? Вот хоть бы с вами — вы думаете, мало я из-за вас хлопот принял?
— Наняли квартиру, сидят по углам, ни сами в гости
не ходят, ни к себе
не принимают — и думают, что так-таки никто
их и
не отгадает! Ах-ах-ах!