Неточные совпадения
Елена, задыхаясь от слез,
стала рассказывать, как преследовал ее Вяземский, как наконец
царь взялся ее сосватать за своего любимца и как она в отчаянии отдалась старому Морозову. Прерывая рассказ свой рыданиями, она винилась в невольной измене, говорила, что должна бы скорей наложить на себя руки, чем выйти за другого, и проклинала свое малодушие.
Как завидели издали Слободу, остановились; еще раз помолились: страшно
стало; не то страшно, что прикажет
царь смерти предать, а то, что не допустит пред свои очи.
Позови меня
царь к себе, я не
стану молчать, только он не позовет меня.
Не колеблясь ни минуты, князь поклонился
царю и осушил чашу до капли. Все на него смотрели с любопытством, он сам ожидал неминуемой смерти и удивился, что не чувствует действий отравы. Вместо дрожи и холода благотворная теплота пробежала по его жилам и разогнала на лице его невольную бледность. Напиток, присланный
царем, был старый и чистый бастр. Серебряному
стало ясно, что
царь или отпустил вину его, или не знает еще об обиде опричнины.
Малюта молчал и
становился бледнее.
Царь с неудовольствием замечал неприязненные отношения между Малютой и сыном. Чтобы переменить разговор, он обратился к Вяземскому.
Наконец Иоанн встал. Все царедворцы зашумели, как пчелы, потревоженные в улье. Кто только мог, поднялся на ноги, и все поочередно
стали подходить к
царю, получать от него сушеные сливы, которыми он наделял братию из собственных рук.
В это время сквозь толпу пробрался опричник, не бывший в числе пировавших, и
стал шептать что-то на ухо Малюте Скуратову. Малюта вспыхнул, и ярость изобразилась на лице его. Она не скрылась от зоркого глаза
царя. Иоанн потребовал объяснения.
— Никита! — сказал наконец
царь, медленно выговаривая каждое слово, — подойди сюда.
Становись к ответу. Знаешь ты этого человека?
Стали расходиться. Каждый побрел домой, унося с собою кто страх, кто печаль, кто злобу, кто разные надежды, кто просто хмель в голове. Слобода покрылась мраком, месяц зарождался за лесом. Страшен казался темный дворец, с своими главами, теремками и гребнями. Он издали походил на чудовище, свернувшееся клубом и готовое вспрянуть. Одно незакрытое окно светилось, словно око чудовища. То была царская опочивальня. Там усердно молился
царь.
Как услышал князя Серебряного, как узнал, что он твой объезд за душегубство разбил и не заперся перед
царем в своем правом деле, но как мученик пошел за него на смерть, — тогда забилось к нему сердце мое, как ни к кому еще не бивалось, и вышло из мысли моей колебание, и
стало мне ясно как день, что не на вашей стороне правда!
Царь начал догадываться. Он сделался бледнее. Пальцы его
стали разгибаться и выпускать ворот Малюты.
— Борис Федорыч! Случалось мне видеть и прежде, как
царь молился; оно было не так. Все теперь
стало иначе. И опричнины я в толк не возьму. Это не монахи, а разбойники. Немного дней, как я на Москву вернулся, а столько неистовых дел наслышался и насмотрелся, что и поверить трудно. Должно быть, обошли государя. Вот ты, Борис Федорыч, близок к нему, он любит тебя, что б тебе сказать ему про опричнину?
— Никита Романыч! Правду сказать недолго, да говорить-то надо умеючи. Кабы
стал я перечить
царю, давно бы меня здесь не было, а не было б меня здесь, кто б тебя вчера от плахи спас?
Что возговорит грозный
царь:
«Ах ты гой еси, Никита Романович!
Что в глаза ль ты мне насмехаешься?
Как упала звезда поднебесная,
Что угасла свеча воску ярого,
Не
стало у меня млада царевича».
Что возговорит Никита Романович:
«Ах ты гой еси, надёжа, православный
царь!
Мы не
станем по царевиче панихиду петь,
А
станем мы петь молебен заздравный!»
Он брал царевича за белу руку,
Выводил из-за северных дверей.
Может быть, Иоанн, когда успокоилась встревоженная душа его, приписал поступок любимца обманутому усердию; может быть, не вполне отказался от подозрений на царевича. Как бы то ни было, Скуратов не только не потерял доверия царского, но с этой поры
стал еще драгоценнее Иоанну. Доселе одна Русь ненавидела Малюту, теперь
стал ненавидеть его и самый царевич; Иоанн был отныне единственною опорой Малюты. Общая ненависть ручалась
царю за его верность.
Здесь Иван Васильевич глубоко вздохнул, но не открыл очей. Зарево пожара делалось ярче. Перстень
стал опасаться, что тревога подымется прежде, чем они успеют достать ключи. Не решаясь сам тронуться с места, чтобы
царь не заметил его движения по голосу, он указал Коршуну на пожар, потом на спящего Иоанна и продолжал...
— Гром божий на них и на всю опричнину! — сказал Серебряный. — Пусть только
царь даст мне говорить, я при них открыто скажу все, что думаю и что знаю, но шептать не
стану ему ни про кого, а кольми паче с твоих слов, Федор Алексеич!
Вскоре
царь вышел из опочивальни в приемную палату, сел на кресло и, окруженный опричниками,
стал выслушивать поочередно земских бояр, приехавших от Москвы и от других городов с докладами. Отдав каждому приказания, поговорив со многими обстоятельно о нуждах государства, о сношениях с иностранными державами и о мерах к предупреждению дальнейшего вторжения татар, Иоанн спросил, нет ли еще кого просящего приема?
Стану я ему тирлича давать, чтобы супротив тебя его
царь полюбил!
Площадь затихла. Все зрители
стали креститься, а боярин, приставленный ведать поединок, подошел к
царю и проговорил с низким поклоном...
К великой радости зрителей и к немалой потехе
царя, Хомяк
стал отступать, думая только о своем спасении; но Митька с медвежьею ловкостью продолжал к нему подскакивать, и оглобля, как буря, гудела над его головою.
Малюта переступил через порог и, переглянувшись с
царем,
стал креститься на образа.
— Батюшка-царь! — сказал он, — охота тебе слушать, что мельник говорит! Кабы я знался с ним,
стал ли бы я на него показывать?
Игумен и вся братия с трепетом проводили его за ограду, где царские конюха дожидались с богато убранными конями; и долго еще, после того как
царь с своими полчанами скрылся в облаке пыли и не
стало более слышно звука конских подков, монахи стояли, потупя очи и не смея поднять головы.
Если бы Морозов покорился или, упав к ногам
царя,
стал бы униженно просить о пощаде, быть может, и смягчился бы Иван Васильевич. Но вид Морозова был слишком горд, голос слишком решителен; в самой просьбе его слышалась непреклонность, и этого не мог снести Иоанн. Он ощущал ко всем сильным нравам неодолимую ненависть, и одна из причин, по коим он еще недавно, не отдавая себе отчета, отвратил сердце свое от Вяземского, была известная ему самостоятельность князя.
— Нет, — продолжал он вполголоса, — напрасно ты винишь меня, князь.
Царь казнит тех, на кого злобу держит, а в сердце его не волен никто. Сердце царево в руце божией, говорит Писание. Вот Морозов попытался было прямить ему; что ж вышло? Морозова казнили, а другим не
стало от того легче. Но ты, Никита Романыч, видно, сам не дорожишь головою, что, ведая московскую казнь, не убоялся прийти в Слободу?
— Погоди, князь, не отчаивайся. Вспомни, что я тебе тогда говорил? Оставим опричников; не будем перечить
царю; они сами перегубят друг друга! Вот уж троих главных не
стало: ни обоих Басмановых, ни Вяземского. Дай срок, князь, и вся опричнина до смерти перегрызется!
— А до того, — ответил Годунов, не желая сразу настаивать на мысли, которую хотел заронить в Серебряном, — до того, коли
царь тебя помилует, ты можешь снова на татар идти; за этими дело не
станет!
При виде
царя, одетого в золотую парчу, опирающегося на узорный посох, разбойники
стали на колени и преклонили головы.
Все опричники с завистью посмотрели на Серебряного; они уже видели в нем новое возникающее светило, и стоявшие подале от Иоанна уже
стали шептаться между собою и выказывать свое неудовольствие, что
царь, без внимания к их заслугам, ставит им на голову опального пришельца, столбового боярина, древнего княжеского рода.
Я давай меж станичников до тебя пробираться, да и не вытерпел,
стал ловить тебя за полу, а царь-то меня и увидел.
— Я дело другое, князь. Я знаю, что делаю. Я
царю не перечу; он меня сам не захочет вписать; так уж я поставил себя. А ты, когда поступил бы на место Вяземского да сделался бы оружничим царским, то был бы в приближении у Ивана Васильевича, ты бы этим всей земле послужил. Мы бы с тобой
стали идти заодно и опричнину, пожалуй, подсекли бы!
— И
царь протянул к нему руку, а Кольцо поднялся с земли и, чтобы не
стать прямо на червленое подножие престола, бросил на него сперва свою баранью шапку, наступил на нее одною ногою и, низко наклонившись, приложил уста свои к руке Иоанна, который обнял его и поцеловал в голову.