Неточные совпадения
Так-де чинить неповадно!» Этот горячий поступок разрушил в один миг успех прежних переговоров,
и не миновать бы Серебряному опалы, если бы, к счастью его, не пришло в
тот же
день от Москвы повеление не заключать мира, а возобновить войну.
Весело было теперь князю
и легко на сердце возвращаться на родину.
День был светлый, солнечный, один из
тех дней, когда вся природа дышит чем-то праздничным, цветы кажутся ярче, небо голубее, вдали прозрачными струями зыблется воздух,
и человеку делается так легко, как будто бы душа его сама перешла в природу,
и трепещет на каждом листе,
и качается на каждой былинке.
— Ты, боярин, сегодня доброе
дело сделал, вызволил нас из рук этих собачьих детей, так мы хотим тебе за добро добром заплатить. Ты, видно, давно на Москве не бывал, боярин. А мы так знаем, что там деется. Послушай нас, боярин. Коли жизнь тебе не постыла, не вели вешать этих чертей. Отпусти их,
и этого беса, Хомяка, отпусти. Не их жаль, а тебя, боярин. А уж попадутся нам в руки, вот
те Христос, сам повешу их. Не миновать им осила, только бы не ты их к черту отправил, а наш брат!
— Батюшка, умилосердись! что ж мне делать, старику? Что увижу,
то и скажу; что после случится, в
том один бог властен! А если твоя княжеская милость меня казнить собирается, так лучше я
и дела не начну!
— Вижу: метлы да песьи морды, как у
того разбойника. Стало,
и в самом
деле царские люди, коль на Москве гуляют! Наделали ж мы
дела, боярин, наварили каши!
Пашенька, краснея от удовольствия, стала на колени перед боярыней. Елена распустила ей волосы,
разделила их на равные делянки
и начала заплетать широкую русскую косу в девяносто прядей. Много требовалось на
то уменья. Надо было плесть как можно слабее, чтобы коса, подобно решетке, закрывала весь затылок
и потом падала вдоль спины, суживаясь неприметно. Елена прилежно принялась за
дело. Перекладывая пряди, она искусно перевивала их жемчужными нитками.
— Должно быть, князь. Но садись, слушай далее. В другой раз Иван Васильевич, упившись, начал (
и подумать срамно!) с своими любимцами в личинах плясать. Тут был боярин князь Михаило Репнин. Он заплакал с горести. Царь давай
и на него личину надевать. «Нет! — сказал Репнин, — не бывать
тому, чтобы я посрамил сан свой боярский!» —
и растоптал личину ногами.
Дней пять спустя убит он по царскому указу во храме божием!
Что
день,
то кровь текла
и на Лобном месте,
и в тюрьмах,
и в монастырях.
Что
день,
то хватали боярских холопей
и возили в застенок.
Между
тем братья ели
и пили досыта; всякий
день казался праздником: не жалели ни вина, ни меду; остаток трапезы выносили из дворца на площадь для бедных.
Единообразие сей жизни он прерывал так называемыми объездами, посещал монастыри,
и ближние
и дальние, осматривал крепости на границе, ловил диких зверей в лесах
и пустынях; любил в особенности медвежью травлю; между
тем везде
и всегда занимался
делами: ибо земские бояре, мнимоуполномоченные правители государства, не смели ничего решить без его воли!»
—
И вы дали себя перевязать
и пересечь, как бабы! Что за оторопь на вас напала? Руки у вас отсохли аль душа ушла в пяты? Право, смеху достойно!
И что это за боярин средь бело
дня напал на опричников? Быть
того не может. Пожалуй,
и хотели б они извести опричнину, да жжется!
И меня, пожалуй, съели б, да зуб неймет! Слушай, коли хочешь, чтоб я взял тебе веру, назови
того боярина, не
то повинися во лжи своей. А не назовешь
и не повинишься, несдобровать тебе, детинушка!
— Ступайте все, — сказал он, — каждый к своему
делу! Земским ведать приказы по-прежнему, а опричникам, избранным слугам
и полчанам моим, помнить свое крестное целование
и не смущаться
тем, что я сегодня простил Никиту: несть бо в сердце моем лицеприятия ни к ближним, ни к дальним!
Молился он о тишине на святой Руси, молился о
том, чтоб дал ему господь побороть измену
и непокорство, чтобы благословил его окончить
дело великого поту, сравнять сильных со слабыми, чтобы не было на Руси одного выше другого, чтобы все были в равенстве, а он бы стоял один надо всеми, аки дуб во чистом поле!
— Что? — сказала наконец мамка глухим, дребезжащим голосом, — молишься, батюшка? Молись, молись, Иван Васильич! Много тебе еще отмаливаться! Еще б одни старые грехи лежали на душе твоей! Господь-то милостив; авось
и простил бы! А
то ведь у тебя что ни
день,
то новый грех, а иной раз
и по два
и по три на
день придется!
В гневе на самого себя
и на духа
тьмы, он опять, назло аду
и наперекор совести, начинал
дело великой крови
и великого поту,
и никогда жестокость его не достигала такой степени, как после невольного изнеможенья.
— Старая дура? — повторила она, — я старая дура? Вспомянете вы меня на
том свете, оба вспомянете! Все твои поплечники, Ваня, все примут мзду свою, еще в сей жизни примут,
и Грязной,
и Басманов,
и Вяземский; комуждо воздается по
делам его, а этот, — продолжала она, указывая клюкою на Малюту, — этот не примет мзды своей: по его
делам нет
и муки на земле; его мука на
дне адовом; там ему
и место готово; ждут его дьяволы
и радуются ему!
И тебе есть там место, Ваня, великое, теплое место!
— Царь милостив ко всем, — сказал он с притворным смирением, —
и меня жалует не по заслугам. Не мне судить о
делах государских, не мне царю указывать. А опричнину понять нетрудно: вся земля государева, все мы под его высокою рукою; что возьмет государь на свой обиход,
то и его, а что нам оставит,
то наше; кому велит быть около себя,
те к нему близко, а кому не велит,
те далеко. Вот
и вся опричнина.
— Так, Борис Федорыч, когда ты говоришь, оно выходит гладко, а на
деле не
то. Опричники губят
и насилуют земщину хуже татар. Нет на них никакого суда. Вся земля от них гибнет! Ты бы сказал царю. Он бы тебе поверил!
— А знаешь ли, — продолжал строго царевич, — что таким князьям, как ты, высокие хоромы на площади ставят
и что ты сам своего зипуна не стоишь? Не сослужи ты мне службы сегодня, я велел бы
тем ратникам всех вас перехватать да к Слободе привести. Но ради сегодняшнего
дела я твое прежнее воровство на милость кладу
и батюшке-царю за тебя слово замолвлю, коли ты ему повинную принесешь!
На другой
день он не показал
и виду, что подозревает Елену. Он был с нею по-прежнему приветлив
и ласков. Но временам лишь, когда она
того не примечала, боярин забывался, сдвигал брови
и грозно смотрел на Елену. Страшную думу думал тогда Дружина Андреевич. Он думал, как бы сыскать ему своего недруга.
Она с трудом раскрыла глаза. Большое колесо, движимое водою, шумя, вертелось перед нею,
и далеко летели вокруг него брызги. Отражая луну, они напомнили ей алмазы, которыми девушки украшали ее в саду в
тот день, когда приехал Серебряный.
Не знал он наверно, сколько прошло
дней с
тех пор, как его схватили, ибо свет ниоткуда не проникал в подземелье; но время от времени доходил до слуха его отдаленный благовест,
и, соображаясь с этим глухим
и слабым звоном, он рассчитал, что сидит в тюрьме более трех
дней.
Он тогда, сам себе на удивление
и почти бессознательно, действовал наперекор этим правилам,
и на
деле выходило совсем не
то, что они ему предписывали.
Хотя подвижная впечатлительность Иоанна
и побуждала его иногда отказываться от кровавых
дел своих
и предаваться раскаянию, но
то были исключения; в обыкновенное же время он был проникнут сознанием своей непогрешимости, верил твердо в божественное начало своей власти
и ревниво охранял ее от посторонних посягательств; а посягательством казалось ему всякое, даже молчаливое осуждение.
«Аще, — подумал он, — целому стаду, идущу одесную, единая овца идет ошую, пастырь
ту овцу изъемлет из стада
и закланию предает!» Так подумал Иоанн
и решил в сердце своем участь Серебряного. Казнь ему была назначена на следующий
день; но он велел снять с него цепи
и послал ему вина
и пищи от своего стола. Между
тем, чтобы разогнать впечатления, возбужденные в нем внутреннею борьбою, впечатления непривычные, от которых ему было неловко, он вздумал проехаться в чистом поле
и приказал большую птичью охоту.
— Да
то, что ни ты, ни я, мы не бабы, не красные девицы; много у нас крови на душе; а ты мне вот что скажи, атаман: приходилось ли тебе так, что как вспомнишь о каком-нибудь своем
деле, так тебя словно клещами за сердце схватит
и холодом
и жаром обдаст с ног до головы,
и потом гложет, гложет, так что хоть бы на свет не родиться?
Разбивали мы
и суда богатые,
и пристани грабили, а что, бывало, добудем,
то всегда поровну
делим,
и никакого спору Данило Кот не терпел.
— Так это вы, — сказал, смеясь, сокольник, —
те слепые, что с царем говорили! Бояре еще
и теперь вам смеются. Ну, ребята, мы
днем потешали батюшку-государя, а вам придется ночью тешить его царскую милость. Сказывают, хочет государь ваших сказок послушать!
Что ж, Максим Григорьич, поверишь ли? как приехал на
то урочище, вижу: в самом
деле сосна,
и на ней сидит мой Адраган, точь-в-точь как говорил святой!
Разбойники оправились, осмотрели оружие
и сели на землю, не изменя боевого порядка. Глубокое молчание царствовало в шайке. Все понимали важность начатого
дела и необходимость безусловного повиновения. Между
тем звуки чебузги лилися по-прежнему, месяц
и звезды освещали поле, все было тихо
и торжественно,
и лишь изредка легкое дуновение ветра волновало ковыль серебристыми струями.
— Тише, князь, это я! — произнес Перстень, усмехаясь. — Вот так точно подполз я
и к татарам; все высмотрел, теперь знаю их стан не хуже своего куреня. Коли дозволишь, князь, я возьму десяток молодцов, пугну табун да переполошу татарву; а ты
тем часом, коли рассудишь, ударь на них с двух сторон, да с добрым криком; так будь я татарин, коли мы их половины не перережем! Это я так говорю, только для почину; ночное
дело мастера боится; а взойдет солнышко, так уж тебе указывать, князь, а нам только слушаться!
— Полно бога гневить, Максим Григорьич! — прервал его Серебряный, — чем ты не брат мне? Знаю, что мой род честнее твоего, да
то дело думное
и разрядное; а здесь, перед татарами, в чистом поле, мы равны, Максим Григорьич, да везде равны, где стоим пред богом, а не пред людьми. Побратаемся, Максим Григорьич!
— Видишь, князь, — сказал Перстень, — они, вражьи дети,
и стреляют-то уж не так густо, значит, смекнули, в чем
дело! А как схватится с ними
та дружина, я покажу тебе брод, перейдем да ударим на них сбоку!
«Эй, Борис, ступай в застенок, боярина допрашивать!» — «Иду, государь, только как бы он не провел меня, я к этому
делу не привычен, прикажи Григорию Лукьянычу со мной идти!» — «Эй, Борис, вон за
тем столом земский боярин мало пьет, поднеси ему вина, разумеешь?» — «Разумею, государь, да только он на меня подозрение держит, ты бы лучше Федьку Басманова послал!» А Федька не отговаривается, куда пошлют, туда
и идет.
Но в одном
и том же
деле две стороны не могут крест целовать.
Между
тем настал
день, назначенный для судного поединка. Еще до восхода солнца народ столпился на Красной площади; все окна были заняты зрителями, все крыши ими усыпаны. Весть о предстоящем бое давно разнеслась по окрестностям. Знаменитые имена сторон привлекли толпы из разных сел
и городов,
и даже от самой Москвы приехали люди всех сословий посмотреть, кому господь дарует одоление в этом
деле.
— Да, — продолжал спокойно Иоанн, — боярин подлинно стар, но разум его молод не по летам. Больно он любит шутить. Я тоже люблю шутить
и в свободное от
дела и молитвы время я не прочь от веселья. Но с
того дня, как умер шут мой Ногтев, некому потешать меня. Дружине, я вижу, это ремесло по сердцу; я же обещал не оставить его моею милостию, а потому жалую его моим первым шутом. Подать сюда кафтан Ногтева
и надеть на боярина!
В
тот же самый
день царь назначил казнить Вяземского
и Басманова. Мельник как чародей осужден был к сожжению на костре, а Коршуну, дерзнувшему забраться в царскую опочивальню
и которого берегли доселе на торжественный случай, Иоанн готовил исключительные, еще небывалые муки.
Той же участи он обрек
и Морозова.
И в самом
деле, как будто повинуясь заклинаниям, ветер поднялся на площади, но, вместо
того чтобы загасить костер, он раздул подложенный под него хворост,
и пламя, вырвавшись сквозь сухие дрова, охватило мельника
и скрыло его от зрителей.
Серебряный был опальник государев, осужденный на смерть. Он ушел из тюрьмы,
и всякое сношение с ним могло стоить головы Борису Федоровичу. Но отказать князю в гостеприимстве или выдать его царю было бы
делом недостойным, на которое Годунов не мог решиться, не потеряв народного доверия, коим он более всего дорожил. В
то же время он вспомнил, что царь находится теперь в милостивом расположении духа,
и в один миг сообразил, как действовать в этом случае.
— А ты думаешь, он правды не знает? Ты думаешь, он
и в самом
деле всем
тем изветам верит, по которым столько людей казнено?
— Так, так, батюшка-государь! — подтвердил Михеич, заикаясь от страха
и радости, — его княжеская милость правду изволит говорить!.. Не виделись мы с
того дня, как схватили его милость! Дозволь же, батюшка-царь, на боярина моего посмотреть! Господи-светы, Никита Романыч! Я уже думал, не придется мне увидеть тебя!
— Я
дело другое, князь. Я знаю, что делаю. Я царю не перечу; он меня сам не захочет вписать; так уж я поставил себя. А ты, когда поступил бы на место Вяземского да сделался бы оружничим царским,
то был бы в приближении у Ивана Васильевича, ты бы этим всей земле послужил. Мы бы с тобой стали идти заодно
и опричнину, пожалуй, подсекли бы!
— Когда узнала о казни Дружины Андреича, батюшка; когда получили в монастыре синодик от царя, с именами всех казненных
и с указом молиться за их упокой; накануне
того самого
дня, как я к ней приехал.
Слова Годунова также пришли ему на память,
и он горько усмехнулся, вспомнив, с какою уверенностью Годунов говорил о своем знании человеческого сердца. «Видно, — подумал он, — не все умеет угадывать Борис Федорыч! Государственное
дело и сердце Ивана Васильевича ему ведомы; он знает наперед, что скажет Малюта, что сделает
тот или другой опричник; но как чувствуют
те, которые не ищут своих выгод, это для него потемки!»
— Вишь ты, какой прыткий! — сказал он, глядя на него строго. — Уж не прикажешь ли мне самому побежать к вам на прибавку? Ты думаешь, мне только
и заботы, что ваша Сибирь? Нужны люди на хана
и на Литву. Бери что дают, а обратным путем набирай охотников. Довольно теперь всякой голи на Руси. Вместо чтоб докучать мне по все
дни о хлебе, пусть идут селиться на
те новые земли!
И архиерею вологодскому написали мы, чтоб отрядил десять попов обедни вам служить
и всякие требы исполнять.
Вправду ли Иоанн не ведал о смерти Серебряного или притворился, что не ведает, чтоб этим показать, как мало он дорожит
теми, кто не ищет его милости, бог весть! Если же в самом
деле он только теперь узнал о его участи,
то пожалел ли о нем или нет, это также трудно решить; только на лице Иоанна не написалось сожаления. Он, по-видимому, остался так же равнодушен, как
и до полученного им ответа.
Прошло более трех веков после описанных
дел,
и мало осталось на Руси воспоминаний
того времени.