Неточные совпадения
«Там видно
будет», сказал себе Степан Аркадьич и, встав, надел серый халат на голубой шелковой подкладке, закинул кисти узлом и, вдоволь забрав воздуха в свой широкий грудной ящик, привычным бодрым шагом вывернутых ног, так легко носивших его полное тело, подошел к окну, поднял стору и громко позвонил. На звонок тотчас же вошел старый
друг, камердинер Матвей, неся платье, сапоги и телеграмму. Вслед
за Матвеем вошел и цирюльник с припасами для бритья.
Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять в спальню. Это
было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила. Уже и теперь, в то короткое время, когда она выходила в детскую, Англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько вопросов, не терпевших отлагательства и на которые она одна могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко? не послать ли
за другим поваром?
Теперь она верно знала, что он затем и приехал раньше, чтобы застать ее одну и сделать предложение. И тут только в первый раз всё дело представилось ей совсем с
другой, новой стороны. Тут только она поняла, что вопрос касается не ее одной, — с кем она
будет счастлива и кого она любит, — но что сию минуту она должна оскорбить человека, которого она любит. И оскорбить жестоко…
За что?
За то, что он, милый, любит ее, влюблен в нее. Но, делать нечего, так нужно, так должно.
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он
был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой
друг, что подарила мне день. Наш милый самовар
будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну,
за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
Домашний доктор давал ей рыбий жир, потом железо, потом лапис, но так как ни то, ни
другое, ни третье не помогало и так как он советовал от весны уехать
за границу, то приглашен
был знаменитый доктор.
Вронский взял письмо и записку брата. Это
было то самое, что он ожидал, — письмо от матери с упреками
за то, что он не приезжал, и записка от брата, в которой говорилось, что нужно переговорить. Вронский знал, что это всё о том же. «Что им
за делo!» подумал Вронский и, смяв письма, сунул их между пуговиц сюртука, чтобы внимательно прочесть дорогой. В сенях избы ему встретились два офицера: один их, а
другой другого полка.
И кучки и одинокие пешеходы стали перебегать с места на место, чтобы лучше видеть. В первую же минуту собранная кучка всадников растянулась, и видно
было, как они по два, по три и один
за другим близятся к реке. Для зрителей казалось, что они все поскакали вместе; но для ездоков
были секунды разницы, имевшие для них большое значение.
Со времени своего возвращения из-за границы Алексей Александрович два раза
был на даче. Один раз обедал,
другой раз провел вечер с гостями, но ни разу не ночевал, как он имел обыкновение делать это в прежние годы.
Сережа, и прежде робкий в отношении к отцу, теперь, после того как Алексей Александрович стал его звать молодым человеком и как ему зашла в голову загадка о том,
друг или враг Вронский, чуждался отца. Он, как бы прося защиты, оглянулся на мать. С одною матерью ему
было хорошо. Алексей Александрович между тем, заговорив с гувернанткой, держал сына
за плечо, и Сереже
было так мучительно неловко, что Анна видела, что он собирается плакать.
Оправившись, она простилась и пошла в дом, чтобы взять шляпу. Кити пошла
за нею. Даже Варенька представлялась ей теперь
другою. Она не
была хуже, но она
была другая, чем та, какою она прежде воображала ее себе.
Для Константина народ
был только главный участник в общем труде, и, несмотря на всё уважение и какую-то кровную любовь к мужику, всосанную им, как он сам говорил, вероятно с молоком бабы-кормилицы, он, как участник с ним в общем деле, иногда приходивший в восхищенье от силы, кротости, справедливости этих людей, очень часто, когда в общем деле требовались
другие качества, приходил в озлобление на народ
за его беспечность, неряшливость, пьянство, ложь.
— Самолюбия, — сказал Левин, задетый
за живое словами брата, — я не понимаю. Когда бы в университете мне сказали, что
другие понимают интегральное вычисление, а я не понимаю, тут самолюбие. Но тут надо
быть убежденным прежде, что нужно иметь известные способности для этих дел и, главное, в том, что все эти дела важны очень.
Воз
был увязан. Иван спрыгнул и повел
за повод добрую, сытую лошадь. Баба вскинула на воз грабли и бодрым шагом, размахивая руками, пошла к собравшимся хороводом бабам. Иван, выехав на дорогу, вступил в обоз с
другими возами. Бабы с граблями на плечах, блестя яркими цветами и треща звонкими, веселыми голосами, шли позади возов. Один грубый, дикий бабий голос затянул песню и допел ее до повторенья, и дружно, в раз, подхватили опять с начала ту же песню полсотни разных, грубых и тонких, здоровых голосов.
Теперь Алексей Александрович намерен
был требовать: во-первых, чтобы составлена
была новая комиссия, которой поручено бы
было исследовать на месте состояние инородцев; во-вторых, если окажется, что положение инородцев действительно таково, каким оно является из имеющихся в руках комитета официальных данных, то чтобы
была назначена еще
другая новая ученая комиссия для исследования причин этого безотрадного положения инородцев с точек зрения: а) политической, б) административной, в) экономической, г) этнографической, д) материальной и е) религиозной; в-третьих, чтобы
были затребованы от враждебного министерства сведения о тех мерах, которые
были в последнее десятилетие приняты этим министерством для предотвращения тех невыгодных условий, в которых ныне находятся инородцы, и в-четвертых, наконец, чтобы
было потребовано от министерства объяснение о том, почему оно, как видно из доставленных в комитет сведений
за №№ 17015 и 18308, от 5 декабря 1863 года и 7 июня 1864, действовало прямо противоположно смыслу коренного и органического закона, т…, ст. 18, и примечание в статье 36.
Для чего она сказала это, чего она
за секунду не думала, она никак бы не могла объяснить. Она сказала это по тому только соображению, что, так как Вронского не
будет, то ей надо обеспечить свою свободу и попытаться как-нибудь увидать его. Но почему она именно сказала про старую фрейлину Вреде, к которой ей нужно
было, как и ко многим
другим, она не умела бы объяснить, а вместе с тем, как потом оказалось, она, придумывая самые хитрые средства для свидания с Вронским, не могла придумать ничего лучшего.
Правда, что тон ее
был такой же, как и тон Сафо; так же, как и
за Сафо,
за ней ходили, как пришитые, и пожирали ее глазами два поклонника, один молодой,
другой старик; но в ней
было что-то такое, что
было выше того, что ее окружало, — в ней
был блеск настоящей воды бриллианта среди стекол.
Стремов, тоже член комиссии и тоже задетый
за живое, стал оправдываться, — и вообще произошло бурное заседание; но Алексей Александрович восторжествовал, и его предложение
было принято;
были назначены три новые комиссии, и на
другой день в известном петербургском кругу только и
было речи, что об этом заседании.
Приказчик, ездивший к купцу, приехал и привез часть денег
за пшеницу. Условие с дворником
было сделано, и по дороге приказчик узнал, что хлеб везде застоял в поле, так что неубранные свои 160 копен
было ничто в сравнении с тем, что
было у
других.
Каренины, муж и жена, продолжали жить в одном доме, встречались каждый день, но
были совершенно чужды
друг другу. Алексей Александрович
за правило поставил каждый день видеть жену, для того чтобы прислуга не имела права делать предположения, но избегал обедов дома. Вронский никогда не бывал в доме Алексея Александровича, но Анна видала его вне дома, и муж знал это.
— Мы с ним большие
друзья. Я очень хорошо знаю его. Прошлую зиму, вскоре после того… как вы у нас
были, — сказала она с виноватою и вместе доверчивою улыбкой, у Долли дети все
были в скарлатине, и он зашел к ней как-то. И можете себе представить, — говорила она шопотом. — ему так жалко стало ее, что он остался и стал помогать ей ходить
за детьми. Да; и три недели прожил у них в доме и как нянька ходил
за детьми.
— Глупо! Не попал, — проговорил он, шаря рукой
за револьвером. Револьвер
был подле него, — он искал дальше. Продолжая искать, он потянулся в
другую сторону и, не в силах удержать равновесие, упал, истекая кровью.
Потом одну карету надо
было послать
за шафером, а
другую, которая отвезет Сергея Ивановича, прислать назад…
И мало того: лет двадцать тому назад он нашел бы в этой литературе признаки борьбы с авторитетами, с вековыми воззрениями, он бы из этой борьбы понял, что
было что-то
другое; но теперь он прямо попадает на такую, в которой даже не удостоивают спором старинные воззрения, а прямо говорят: ничего нет, évolution, подбор, борьба
за существование, — и всё.
Анна
была более, чем к
другим, ласкова к нему и благодарна
за свой портрет.
Правда, что легкость и ошибочность этого представления о своей вере смутно чувствовалась Алексею Александровичу, и он знал, что когда он, вовсе не думая о том, что его прощение
есть действие высшей силы, отдался этому непосредственному чувству, он испытал больше счастья, чем когда он, как теперь, каждую минуту думал, что в его душе живет Христос и что, подписывая бумаги, он исполняет Его волю; но для Алексея Александровича
было необходимо так думать, ему
было так необходимо в его унижении иметь ту, хотя бы и выдуманную, высоту, с которой он, презираемый всеми, мог бы презирать
других, что он держался, как
за спасение,
за свое мнимое спасение.
— Но любовь ли это,
друг мой? Искренно ли это? Положим, вы простили, вы прощаете… но имеем ли мы право действовать на душу этого ангела? Он считает ее умершею. Он молится
за нее и просит Бога простить ее грехи… И так лучше. А тут что он
будет думать?
— То
есть как тебе сказать?… Я по душе ничего не желаю, кроме того, чтобы вот ты не споткнулась. Ах, да ведь нельзя же так прыгать! — прервал он свой разговор упреком
за то, что она сделала слишком быстрое движение, переступая через лежавший на тропинке сук. — Но когда я рассуждаю о себе и сравниваю себя с
другими, особенно с братом, я чувствую, что я плох.
Разве не молодость
было то чувство, которое он испытывал теперь, когда, выйдя с
другой стороны опять на край леса, он увидел на ярком свете косых лучей солнца грациозную фигуру Вареньки, в желтом платье и с корзинкой шедшей легким шагом мимо ствола старой березы, и когда это впечатление вида Вареньки слилось в одно с поразившим его своею красотой видом облитого косыми лучами желтеющего овсяного поля и
за полем далекого старого леса, испещренного желтизною, тающего в синей дали?
Во глубине души она находила, что
было что-то именно в ту минуту, как он перешел
за ней на
другой конец стола, но не смела признаться в этом даже самой себе, тем более не решалась сказать это ему и усилить этим его страдание.
Степан Аркадьич срезал одного в тот самый момент, как он собирался начать свои зигзаги, и бекас комочком упал в трясину. Облонский неторопливо повел
за другим, еще низом летевшим к осоке, и вместе со звуком выстрела и этот бекас упал; и видно
было, как он выпрыгивал из скошенной осоки, биясь уцелевшим белым снизу крылом.
Анна, отведя глаза от лица
друга и сощурившись (это
была новая привычка, которой не знала
за ней Долли), задумалась, желая вполне понять значение этих слов. И, очевидно, поняв их так, как хотела, она взглянула на Долли.
Потом показал одну
за другою палаты, кладовую, комнату для белья, потом печи нового устройства, потом тачки такие, которые не
будут производить шума, подвозя по коридору нужные вещи, и много
другого.
Другая толпа следом ходила
за что-то громко кричавшим дворянином: это
был один из трех напоенных.
Одна выгода этой городской жизни
была та, что ссор здесь в городе между ними никогда не
было. Оттого ли, что условия городские
другие, или оттого, что они оба стали осторожнее и благоразумнее в этом отношении, в Москве у них не
было ссор из-за ревности, которых они так боялись, переезжая в город.
Сейчас же, еще
за ухой, Гагину подали шампанского, и он велел наливать в четыре стакана. Левин не отказался от предлагаемого вина и спросил
другую бутылку. Он проголодался и
ел и
пил с большим удовольствием и еще с большим удовольствием принимал участие в веселых и простых разговорах собеседников. Гагин, понизив голос, рассказывал новый петербургский анекдот, и анекдот, хотя неприличный и глупый,
был так смешон, что Левин расхохотался так громко, что на него оглянулись соседи.
― Левин! ― сказал Степан Аркадьич, и Левин заметил, что у него на глазах
были не слезы, а влажность, как это всегда бывало у него, или когда он
выпил, или когда он расчувствовался. Нынче
было то и
другое. ― Левин, не уходи, ― сказал он и крепко сжал его руку
за локоть, очевидно ни
за что не желая выпустить его.
За чаем продолжался тот же приятный, полный содержания разговор. Не только не
было ни одной минуты, чтобы надо
было отыскивать предмет для разговора, но, напротив, чувствовалось, что не успеваешь сказать того, что хочешь, и охотно удерживаешься, слушая, что говорит
другой. И всё, что ни говорили, не только она сама, но Воркуев, Степан Аркадьич, — всё получало, как казалось Левину, благодаря ее вниманию и замечаниям, особенное значение.
Дома Кузьма передал Левину, что Катерина Александровна здоровы, что недавно только уехали от них сестрицы, и подал два письма. Левин тут же, в передней, чтобы потом не развлекаться, прочел их. Одно
было от Соколова, приказчика. Соколов писал, что пшеницу нельзя продать, дают только пять с половиной рублей, а денег больше взять неоткудова.
Другое письмо
было от сестры. Она упрекала его
за то, что дело ее всё еще не
было сделано.
И Лизавета Петровна подняла к Левину на одной руке (
другая только пальцами подпирала качающийся затылок) это странное, качающееся и прячущее свою голову
за края пеленки красное существо. Но
были тоже нос, косившие глаза и чмокающие губы.
Француз спал или притворялся, что спит, прислонив голову к спинке кресла, и потною рукой, лежавшею на колене, делал слабые движения, как будто ловя что-то. Алексей Александрович встал, хотел осторожно, но, зацепив
за стол, подошел и положил свою руку в руку Француза. Степан Аркадьич встал тоже и, широко отворяя глава, желая разбудить себя, если он спит, смотрел то на того, то на
другого. Всё это
было наяву. Степан Аркадьич чувствовал, что у него в голове становится всё более и более нехорошо.
Мысли о том, куда она поедет теперь, — к тетке ли, у которой она воспитывалась, к Долли или просто одна
за границу, и о том, что он делает теперь один в кабинете, окончательная ли это ссора, или возможно еще примирение, и о том, что теперь
будут говорить про нее все ее петербургские бывшие знакомые, как посмотрит на это Алексей Александрович, и много
других мыслей о том, что
будет теперь, после разрыва, приходили ей в голову, но она не всею душой отдавалась этим мыслям.
Чувствуя, что примирение
было полное, Анна с утра оживленно принялась
за приготовление к отъезду. Хотя и не
было решено, едут ли они в понедельник или во вторник, так как оба вчера уступали один
другому, Анна деятельно приготавливалась к отъезду, чувствуя себя теперь совершенно равнодушной к тому, что они уедут днем раньше или позже. Она стояла в своей комнате над открытым сундуком, отбирая вещи, когда он, уже одетый, раньше обыкновенного вошел к ней.
Никогда еще не проходило дня в ссоре. Нынче это
было в первый раз. И это
была не ссора. Это
было очевидное признание в совершенном охлаждении. Разве можно
было взглянуть на нее так, как он взглянул, когда входил в комнату
за аттестатом? Посмотреть на нее, видеть, что сердце ее разрывается от отчаяния, и пройти молча с этим равнодушно-спокойным лицом? Он не то что охладел к ней, но он ненавидел ее, потому что любил
другую женщину, — это
было ясно.
И, распорядившись послать
за Левиным и о том, чтобы провести запыленных гостей умываться, одного в кабинет,
другого в большую Доллину комнату, и о завтраке гостям, она, пользуясь правом быстрых движений, которых она
была лишена во время своей беременности, вбежала на балкон.
«Да, надо опомниться и обдумать, — думал он, пристально глядя на несмятую траву, которая
была перед ним, и следя
за движениями зеленой букашки, поднимавшейся по стеблю пырея и задерживаемой в своем подъеме листом снытки. — Всё сначала, — говорил он себе, отворачивая лист снытки, чтобы он не мешал букашке, и пригибая
другую траву, чтобы букашка перешла на нее. — Что радует меня? Что я открыл?»
«Откуда взял я это? Разумом, что ли, дошел я до того, что надо любить ближнего и не душить его? Мне сказали это в детстве, и я радостно поверил, потому что мне сказали то, что
было у меня в душе. А кто открыл это? Не разум. Разум открыл борьбу
за существование и закон, требующий того, чтобы душить всех, мешающих удовлетворению моих желаний. Это вывод разума. А любить
другого не мог открыть разум, потому что это неразумно».
«Так же
буду сердиться на Ивана кучера, так же
буду спорить,
буду некстати высказывать свои мысли, так же
будет стена между святая святых моей души и
другими, даже женой моей, так же
буду обвинять ее
за свой страх и раскаиваться в этом, так же
буду не понимать разумом, зачем я молюсь, и
буду молиться, — но жизнь моя теперь, вся моя жизнь, независимо от всего, что может случиться со мной, каждая минута ее — не только не бессмысленна, как
была прежде, но имеет несомненный смысл добра, который я властен вложить в нее!»