Неточные совпадения
«Однако когда-нибудь же нужно; ведь не может же это так остаться», сказал он, стараясь придать себе смелости. Он выпрямил грудь, вынул папироску, закурил, пыхнул два
раза, бросил ее
в перламутровую раковину-пепельницу, быстрыми шагами прошел мрачную гостиную и отворил
другую дверь
в спальню жены.
И вдруг они оба почувствовали, что хотя они и
друзья, хотя они обедали вместе и пили вино, которое должно было бы еще более сблизить их, но что каждый думает только о своем, и одному до
другого нет дела. Облонский уже не
раз испытывал это случающееся после обеда крайнее раздвоение вместо сближения и знал, что надо делать
в этих случаях.
Теперь она верно знала, что он затем и приехал раньше, чтобы застать ее одну и сделать предложение. И тут только
в первый
раз всё дело представилось ей совсем с
другой, новой стороны. Тут только она поняла, что вопрос касается не ее одной, — с кем она будет счастлива и кого она любит, — но что сию минуту она должна оскорбить человека, которого она любит. И оскорбить жестоко… За что? За то, что он, милый, любит ее, влюблен
в нее. Но, делать нечего, так нужно, так должно.
— О, прекрасно! Mariette говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так, как твой муж. Но еще
раз merci, мой
друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет
в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
Со времени своего возвращения из-за границы Алексей Александрович два
раза был на даче. Один
раз обедал,
другой раз провел вечер с гостями, но ни
разу не ночевал, как он имел обыкновение делать это
в прежние годы.
Кити ходила с матерью и с московским полковником, весело щеголявшим
в своём европейском, купленном готовым во Франкфурте сюртучке. Они ходили по одной стороне галлереи, стараясь избегать Левина, ходившего по
другой стороне. Варенька
в своем темном платье,
в черной, с отогнутыми вниз полями шляпе ходила со слепою Француженкой во всю длину галлереи, и каждый
раз, как она встречалась с Кити, они перекидывались дружелюбным взглядом.
Воз был увязан. Иван спрыгнул и повел за повод добрую, сытую лошадь. Баба вскинула на воз грабли и бодрым шагом, размахивая руками, пошла к собравшимся хороводом бабам. Иван, выехав на дорогу, вступил
в обоз с
другими возами. Бабы с граблями на плечах, блестя яркими цветами и треща звонкими, веселыми голосами, шли позади возов. Один грубый, дикий бабий голос затянул песню и допел ее до повторенья, и дружно,
в раз, подхватили опять с начала ту же песню полсотни разных, грубых и тонких, здоровых голосов.
Смутное сознание той ясности,
в которую были приведены его дела, смутное воспоминание о дружбе и лести Серпуховского, считавшего его нужным человеком, и, главное, ожидание свидания — всё соединялось
в общее впечатление радостного чувства жизни. Чувство это было так сильно, что он невольно улыбался. Он спустил ноги, заложил одну на колено
другой и, взяв ее
в руку, ощупал упругую икру ноги, зашибленной вчера при падении, и, откинувшись назад, вздохнул несколько
раз всею грудью.
Он у постели больной жены
в первый
раз в жизни отдался тому чувству умиленного сострадания, которое
в нем вызывали страдания
других людей и которого он прежде стыдился, как вредной слабости; и жалость к ней, и раскаяние
в том, что он желал ее смерти, и, главное, самая радость прощения сделали то, что он вдруг почувствовал не только утоление своих страданий, но и душевное спокойствие, которого он никогда прежде не испытывал.
С тех пор Сережа,
другой раз встретив чиновника
в сенях, заинтересовался им.
— Не успею, очень жалко, до
другого раза, — сказал Вронский и побежал вверх по лестнице
в ложу брата.
— Ну, что, дичь есть? — обратился к Левину Степан Аркадьич, едва поспевавший каждому сказать приветствие. — Мы вот с ним имеем самые жестокие намерения. — Как же, maman, они с тех пор не были
в Москве. — Ну, Таня, вот тебе! — Достань, пожалуйста,
в коляске сзади, — на все стороны говорил он. — Как ты посвежела, Долленька, — говорил он жене, еще
раз целуя ее руку, удерживая ее
в своей и по трепливая сверху
другою.
И так и не вызвав ее на откровенное объяснение, он уехал на выборы. Это было еще
в первый
раз с начала их связи, что он расставался с нею, не объяснившись до конца. С одной стороны, это беспокоило его, с
другой стороны, он находил, что это лучше. «Сначала будет, как теперь, что-то неясное, затаенное, а потом она привыкнет. Во всяком случае я всё могу отдать ей, но не свою мужскую независимость», думал он.
— Да вот, как вы сказали, огонь блюсти. А то не дворянское дело. И дворянское дело наше делается не здесь, на выборах, а там,
в своем углу. Есть тоже свой сословный инстинкт, что должно или не должно. Вот мужики тоже, посмотрю на них
другой раз: как хороший мужик, так хватает земли нанять сколько может. Какая ни будь плохая земля, всё пашет. Тоже без расчета. Прямо
в убыток.
Одни, к которым принадлежал Катавасов, видели
в противной стороне подлый донос и обман;
другие ― мальчишество и неуважение к авторитетам. Левин, хотя и не принадлежавший к университету, несколько
раз уже
в свою бытность
в Москве слышал и говорил об этом деле и имел свое составленное на этот счет мнение; он принял участие
в разговоре, продолжавшемся и на улице, пока все трое дошли до здания Старого Университета.
― Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну, всё равно. Вот он всегда на бильярде играет. Он еще года три тому назад не был
в шлюпиках и храбрился. И сам
других шлюпиками называл. Только приезжает он
раз, а швейцар наш… ты знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист большой. Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
У круглого стола под лампой сидели графиня и Алексей Александрович, о чем-то тихо разговаривая. Невысокий, худощавый человек с женским тазом, с вогнутыми
в коленках ногами, очень бледный, красивый, с блестящими, прекрасными глазами и длинными волосами, лежавшими на воротнике его сюртука, стоял на
другом конце, оглядывая стену с портретами. Поздоровавшись с хозяйкой и с Алексеем Александровичем, Степан Аркадьич невольно взглянул еще
раз на незнакомого человека.
Никогда еще не проходило дня
в ссоре. Нынче это было
в первый
раз. И это была не ссора. Это было очевидное признание
в совершенном охлаждении. Разве можно было взглянуть на нее так, как он взглянул, когда входил
в комнату за аттестатом? Посмотреть на нее, видеть, что сердце ее разрывается от отчаяния, и пройти молча с этим равнодушно-спокойным лицом? Он не то что охладел к ней, но он ненавидел ее, потому что любил
другую женщину, — это было ясно.