Неточные совпадения
Она только что пыталась сделать то, что пыталась сделать уже десятый
раз в эти три дня: отобрать детские и свои вещи, которые она увезет к матери, — и опять не могла на это решиться; но и теперь, как в прежние
раза, она
говорила себе, что это не может так остаться, что она должна предпринять что-нибудь, наказать, осрамить его, отомстить ему хоть малою частью той боли, которую он ей сделал.
Она села. Он слышал ее тяжелое, громкое дыхание, и ему было невыразимо жалко ее. Она несколько
раз хотела начать
говорить, но не могла. Он ждал.
— Ты помнишь детей, чтоб играть с ними, а я помню и знаю, что они погибли теперь, — сказала она видимо одну из фраз, которые она за эти три дня не
раз говорила себе.
Но как будто нарочно, каждый
раз, как она смягчалась, она начинала опять
говорить о том, чтò раздражало ее.
— Ну, разумеется, — быстро прервала Долли, как будто она
говорила то, что не
раз думала, — иначе бы это не было прощение. Если простить, то совсем, совсем. Ну, пойдем, я тебя проведу в твою комнату, — сказала она вставая, и по дороге Долли обняла Анну. — Милая моя, как я рада, что ты приехала. Мне легче, гораздо легче стало.
И этот один? неужели это он?» Каждый
раз, как он
говорил с Анной, в глазах ее вспыхивал радостный блеск, и улыбка счастья изгибала ее румяные губы.
«Я не оскорбить хочу, — каждый
раз как будто
говорил его взгляд, — но спасти себя хочу, и не знаю как».
Не
раз говорила она себе эти последние дни и сейчас только, что Вронский для нее один из сотен вечно одних и тех же, повсюду встречаемых молодых людей, что она никогда не позволит себе и думать о нем; но теперь, в первое мгновенье встречи с ним, ее охватило чувство радостной гордости.
«Еще
раз увижу, —
говорил он себе, невольно улыбаясь, — увижу ее походку, ее лицо; скажет что-нибудь, поворотит голову, взглянет, улыбнется, может быть».
— О, прекрасно! Mariette
говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так, как твой муж. Но еще
раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
— Я вам давно хотела сказать, maman: вы знаете ли, что Левин хотел сделать предложение Кити, когда он был здесь в последний:
раз? Он
говорил Стиве.
Каждый
раз, как он начинал думать об этом, он чувствовал, что нужно попытаться еще
раз, что добротою, нежностью, убеждением еще есть надежда спасти ее, заставить опомниться, и он каждый день сбирался
говорить с ней.
Но каждый
раз, как он начинал
говорить с ней, он чувствовал, что тот дух зла и обмана, который владел ею, овладевал и им, и он
говорил с ней совсем не то и не тем тоном, каким хотел
говорить.
Еще в первое время по возвращении из Москвы, когда Левин каждый
раз вздрагивал и краснел, вспоминая позор отказа, он
говорил себе: «так же краснел и вздрагивал я, считая всё погибшим, когда получил единицу за физику и остался на втором курсе; так же считал себя погибшим после того, как испортил порученное мне дело сестры. И что ж? — теперь, когда прошли года, я вспоминаю и удивляюсь, как это могло огорчать меня. То же будет и с этим горем. Пройдет время, и я буду к этому равнодушен».
Он помнил, как он пред отъездом в Москву сказал
раз своему скотнику Николаю, наивному мужику, с которым он любил
поговорить: «Что, Николай! хочу жениться», и как Николай поспешно отвечал, как о деле, в котором не может быть никакого сомнения: «И давно пора, Константин Дмитрич».
Левин презрительно улыбнулся. «Знаю, — подумал он, — эту манеру не одного его, но и всех городских жителей, которые, побывав
раза два в десять лет в деревне и заметив два-три слова деревенские, употребляют их кстати и некстати, твердо уверенные, что они уже всё знают. Обидной, станет 30 сажен.
Говорит слова, а сам ничего не понимает».
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка, бежали к нему. К своему несчастию, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину, и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог
говорить ни с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей с головы фуражки, пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным. В первый
раз в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие неисправимое и такое, в котором виною сам.
Сколько
раз во время своей восьмилетней счастливой жизни с женой, глядя на чужих неверных жен и обманутых мужей,
говорил себе Алексей Александрович: «как допустить до этого? как не развязать этого безобразного положения?» Но теперь, когда беда пала на его голову, он не только не думал о том, как развязать это положение, но вовсе не хотел знать его, не хотел знать именно потому, что оно было слишком ужасно, слишком неестественно.
«Она улыбается над моими подозрениями. Да, она скажет сейчас то, что
говорила мне тот
раз: что нет оснований моим подозрениям, что это смешно».
Обе девушки встречались в день по нескольку
раз, и при каждой встрече глаза Кити
говорили: «кто вы? что вы?
Мадам Шталь
говорила с Кити как с милым ребенком, на которого любуешься, как на воспоминание своей молодости, и только один
раз упомянула о том, что во всех людских горестях утешение дает лишь любовь и вера и что для сострадания к нам Христа нет ничтожных горестей, и тотчас же перевела разговор на другое.
«И для чего она
говорит по-французски с детьми? — подумал он. — Как это неестественно и фальшиво! И дети чувствуют это. Выучить по-французски и отучить от искренности», думал он сам с собой, не зная того, что Дарья Александровна всё это двадцать
раз уже передумала и всё-таки, хотя и в ущерб искренности, нашла необходимым учить этим путем своих детей.
— Я очень рад, что вы приехали, — сказал он, садясь подле нее, и, очевидно желая сказать что-то, он запнулся. Несколько
раз он хотел начать
говорить, но останавливался. Несмотря на то, что, готовясь к этому свиданью, она учила себя презирать и обвинять его, она не знала, что сказать ему, и ей было жалко его. И так молчание продолжалось довольно долго. — Сережа здоров? — сказал он и, не дожидаясь ответа, прибавил: — я не буду обедать дома нынче, и сейчас мне надо ехать.
Правда, мужики этой компании, хотя и условились вести это дело на новых основаниях, называли эту землю не общею, а испольною, и не
раз и мужики этой артели и сам Резунов
говорили Левину: «получили бы денежки за землю, и вам покойнее и нам бы развяза».
Уже
раз взявшись за это дело, он добросовестно перечитывал всё, что относилось к его предмету, и намеревался осенью ехать зa границу, чтоб изучить еще это дело на месте, с тем чтобы с ним уже не случалось более по этому вопросу того, что так часто случалось с ним по различным вопросам. Только начнет он, бывало, понимать мысль собеседника и излагать свою, как вдруг ему
говорят: «А Кауфман, а Джонс, а Дюбуа, а Мичели? Вы не читали их. Прочтите; они разработали этот вопрос».
Сколько
раз он
говорил себе, что ее любовь была счастье; и вот она любила его, как может любить женщина, для которой любовь перевесила все блага в жизни, ― и он был гораздо дальше от счастья, чем когда он поехал за ней из Москвы.
— Да, удивительно, прелесть! — сказала Долли, взглядывая на Туровцына, чувствовавшего, что
говорили о нем, и кротко улыбаясь ему. Левин еще
раз взглянул на Туровцына и удивился, как он прежде не понимал всей прелести этого человека.
Княгиня подошла к мужу, поцеловала его и хотела итти; но он удержал ее, обнял и нежно, как молодой влюбленный, несколько
раз, улыбаясь, поцеловал ее. Старики, очевидно, спутались на минутку и не знали хорошенько, они ли опять влюблены или только дочь их. Когда князь с княгиней вышли, Левин подошел к своей невесте и взял ее за руку. Он теперь овладел собой и мог
говорить, и ему многое нужно было сказать ей. Но он сказал совсем не то, что нужно было.
Он всё это обдумывал сотни
раз и был убежден, что дело развода не только не очень просто, как
говорил его шурин, но совершенно невозможно.
Рана Вронского была опасна, хотя она и миновала сердце. И несколько дней он находился между жизнью и смертью. Когда в первый
раз он был в состоянии
говорить, одна Варя, жена брата, была в его комнате.
Оставшись один и вспоминая разговоры этих холостяков, Левин еще
раз спросил себя: есть ли у него в душе это чувство сожаления о своей свободе, о котором они
говорили? Он улыбнулся при этом вопросе. «Свобода? Зачем свобода? Счастие только в том, чтобы любить и желать, думать ее желаниями, ее мыслями, то есть никакой свободы, — вот это счастье!»
— То, что я тысячу
раз говорил и не могу не думать… то, что я не стою тебя. Ты не могла согласиться выйти за меня замуж. Ты подумай. Ты ошиблась. Ты подумай хорошенько. Ты не можешь любить меня… Если… лучше скажи, —
говорил он, не глядя на нее. — Я буду несчастлив. Пускай все
говорят, что̀ хотят; всё лучше, чем несчастье… Всё лучше теперь, пока есть время…
—
Говорят, что кто больше десяти
раз бывает шафером, тот не женится; я хотел десятый быть, чтобы застраховать себя, но место было занято, —
говорил граф Синявин хорошенькой княжне Чарской, которая имела на него виды.
— Двадцать
раз тебе
говорил, не входи в объяснения. Ты и так дура, а начнешь по-итальянски объясняться, то выйдешь тройная дура, — сказал он ей после долгого спора.
Он
говорил, обращаясь к Богу: «сделай, если Ты существуешь, то, чтоб исцелился этот человек (ведь это самое повторялось много
раз), и Ты спасешь его и меня».
После помазания больному стало вдруг гораздо лучше. Он не кашлял ни
разу в продолжение часа, улыбался, целовал руку Кити, со слезами благодаря ее, и
говорил, что ему хорошо, нигде не больно и что он чувствует аппетит и силу. Он даже сам поднялся, когда ему принесли суп, и попросил еще котлету. Как ни безнадежен он был, как ни очевидно было при взгляде на него, что он не может выздороветь, Левин и Кити находились этот час в одном и том же счастливом и робком, как бы не ошибиться, возбуждении.
Подвязанный чиновник, ходивший уже семь
раз о чем-то просить Алексея Александровича, интересовал и Сережу и швейцара. Сережа застал его
раз в сенях и слышал, как он жалостно просил швейцара доложить о себе,
говоря, что ему с детьми умирать приходится.
— Ты гулял хорошо? — сказал Алексей Александрович, садясь на свое кресло, придвигая к себе книгу Ветхого Завета и открывая ее. Несмотря на то, что Алексей Александрович не
раз говорил Сереже, что всякий христианин должен твердо знать священную историю, он сам в Ветхом Завете часто справлялся с книгой, и Сережа заметил это.
— Ну, что, дичь есть? — обратился к Левину Степан Аркадьич, едва поспевавший каждому сказать приветствие. — Мы вот с ним имеем самые жестокие намерения. — Как же, maman, они с тех пор не были в Москве. — Ну, Таня, вот тебе! — Достань, пожалуйста, в коляске сзади, — на все стороны
говорил он. — Как ты посвежела, Долленька, —
говорил он жене, еще
раз целуя ее руку, удерживая ее в своей и по трепливая сверху другою.
— Постойте, постойте, я знаю, что девятнадцать, —
говорил Левин, пересчитывая во второй
раз неимеющих того значительного вида, какой они имели, когда вылетали, скрючившихся и ссохшихся, с запекшеюся кровью, со свернутыми на бок головками, дупелей и бекасов.
— Почему же ты думаешь, что мне неприятна твоя поездка? Да если бы мне и было это неприятно, то тем более мне неприятно, что ты не берешь моих лошадей, —
говорил он. — Ты мне ни
разу не сказала, что ты решительно едешь. А нанимать на деревне, во-первых, неприятно для меня, а главное, они возьмутся, но не довезут. У меня лошади есть. И если ты не хочешь огорчить меня, то ты возьми моих.
Дарья Александровна заметила, что в этом месте своего объяснения он путал, и не понимала хорошенько этого отступления, но чувствовала, что,
раз начав
говорить о своих задушевных отношениях, о которых он не мог
говорить с Анной, он теперь высказывал всё и что вопрос о его деятельности в деревне находился в том же отделе задушевных мыслей, как и вопрос о его отношениях к Анне.
В продолжение дня несколько
раз Анна начинала разговоры о задушевных делах и каждый
раз, сказав несколько слов, останавливалась. «После, наедине всё переговорим. Мне столько тебе нужно сказать»,
говорила она.
«Вот что попробуйте, — не
раз говорил он, — съездите туда-то и туда-то», и поверенный делал целый план, как обойти то роковое начало, которое мешало всему.
Одни, к которым принадлежал Катавасов, видели в противной стороне подлый донос и обман; другие ― мальчишество и неуважение к авторитетам. Левин, хотя и не принадлежавший к университету, несколько
раз уже в свою бытность в Москве слышал и
говорил об этом деле и имел свое составленное на этот счет мнение; он принял участие в разговоре, продолжавшемся и на улице, пока все трое дошли до здания Старого Университета.
― Ну, как же! Ну, князь Чеченский, известный. Ну, всё равно. Вот он всегда на бильярде играет. Он еще года три тому назад не был в шлюпиках и храбрился. И сам других шлюпиками называл. Только приезжает он
раз, а швейцар наш… ты знаешь, Василий? Ну, этот толстый. Он бонмотист большой. Вот и спрашивает князь Чеченский у него: «ну что, Василий, кто да кто приехал? А шлюпики есть?» А он ему
говорит: «вы третий». Да, брат, так-то!
— Да вот что хотите, я не могла. Граф Алексей Кириллыч очень поощрял меня — (произнося слова граф Алексей Кириллыч, она просительно-робко взглянула на Левина, и он невольно отвечал ей почтительным и утвердительным взглядом) — поощрял меня заняться школой в деревне. Я ходила несколько
раз. Они очень милы, но я не могла привязаться к этому делу. Вы
говорите — энергию. Энергия основана на любви. А любовь неоткуда взять, приказать нельзя. Вот я полюбила эту девочку, сама не знаю зачем.
— Она сделала то, что все, кроме меня, делают, но скрывают; а она не хотела обманывать и сделала прекрасно. И еще лучше сделала, потому что бросила этого полоумного вашего зятя. Вы меня извините. Все
говорили, что он умен, умен, одна я
говорила, что он глуп. Теперь, когда он связался с Лидией Ивановной и с Landau, все
говорят, что он полоумный, и я бы и рада не соглашаться со всеми, но на этот
раз не могу.
— Вот оно, из послания Апостола Иакова, — сказал Алексей Александрович, с некоторым упреком обращаясь к Лидии Ивановне, очевидно как о деле, о котором они не
раз уже
говорили. — Сколько вреда сделало ложное толкование этого места! Ничто так не отталкивает от веры, как это толкование. «У меня нет дел, я не могу верить», тогда как это нигде не сказано. А сказано обратное.
«А разве не вчера только он клялся в любви, он, правдивый и честный человек? Разве я не отчаивалась напрасно уже много
раз?» вслед затем
говорила она себе.