Неточные совпадения
Либеральная партия
говорила или, лучше, подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова
о том свете, когда и на этом жить было бы очень весело.
— Я не знаю, — отвечал он, не думая
о том, что
говорит. Мысль
о том, что если он поддастся этому ее тону спокойной дружбы,
то он опять уедет ничего не решив, пришла ему, и он решился возмутиться.
— Да нехорошо. Ну, да я
о себе не хочу
говорить, и к
тому же объяснить всего нельзя, — сказал Степан Аркадьич. — Так ты зачем же приехал в Москву?… Эй, принимай! — крикнул он Татарину.
И
те, что понимают только неплатоническую любовь, напрасно
говорят о драме.
— Когда найдено было электричество, — быстро перебил Левин, —
то было только открыто явление, и неизвестно было, откуда оно происходит и что оно производит, и века прошли прежде, чем подумали
о приложении его. Спириты же, напротив, начали с
того, что столики им пишут и духи к ним приходят, а потом уже стали
говорить, что это есть сила неизвестная.
Она, счастливая, довольная после разговора с дочерью, пришла к князю проститься по обыкновению, и хотя она не намерена была
говорить ему
о предложении Левина и отказе Кити, но намекнула мужу на
то, что ей кажется дело с Вронским совсем конченным, что оно решится, как только приедет его мать. И тут-то, на эти слова, князь вдруг вспылил и начал выкрикивать неприличные слова.
— Ну, нет, — сказала графиня, взяв ее за руку, — я бы с вами объехала вокруг света и не соскучилась бы. Вы одна из
тех милых женщин, с которыми и
поговорить и помолчать приятно. А
о сыне вашем, пожалуйста, не думайте; нельзя же никогда не разлучаться.
То же самое думал ее сын. Он провожал ее глазами до
тех пор, пока не скрылась ее грациозная фигура, и улыбка остановилась на его лице. В окно он видел, как она подошла к брату, положила ему руку на руку и что-то оживленно начала
говорить ему, очевидно
о чем-то не имеющем ничего общего с ним, с Вронским, и ему ото показалось досадным.
Все эти дни Долли была одна с детьми.
Говорить о своем горе она не хотела, а с этим горем на душе
говорить о постороннем она не могла. Она знала, что, так или иначе, она Анне выскажет всё, и
то ее радовала мысль
о том, как она выскажет,
то злила необходимость
говорить о своем унижении с ней, его сестрой, и слышать от нее готовые фразы увещания и утешения.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал,
говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил,
тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение не души его…
Облонский обедал дома; разговор был общий, и жена
говорила с ним, называя его «ты», чего прежде не было. В отношениях мужа с женой оставалась
та же отчужденность, но уже не было речи
о разлуке, и Степан Аркадьич видел возможность объяснения и примирения.
К десяти часам, когда она обыкновенно прощалась с сыном и часто сама, пред
тем как ехать на бал, укладывала его, ей стало грустно, что она так далеко от него; и
о чем бы ни
говорили, она нет-нет и возвращалась мыслью к своему кудрявому Сереже. Ей захотелось посмотреть на его карточку и
поговорить о нем. Воспользовавшись первым предлогом, она встала и своею легкою, решительною походкой пошла за альбомом. Лестница наверх в ее комнату выходила на площадку большой входной теплой лестницы.
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что
говорит с огромной шапкой волос молодой человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли
о том, в среде каких чужих людей живет его брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к
тому, что
говорил господин в поддевке. Он
говорил о каком-то предприятии.
Читала ли она, как героиня романа ухаживала за больным, ей хотелось ходить неслышными шагами по комнате больного; читала ли она
о том, как член парламента
говорил речь, ей хотелось
говорить эту речь; читала ли она
о том, как леди Мери ехала верхом за стаей и дразнила невестку и удивляла всех своею смелостью, ей хотелось это делать самой.
А вместе с
тем на этом самом месте воспоминаний чувство стыда усиливалось, как будто какой-то внутренний голос именно тут, когда она вспомнила
о Вронском,
говорил ей: «тепло, очень тепло, горячо».
Не раз
говорила она себе эти последние дни и сейчас только, что Вронский для нее один из сотен вечно одних и
тех же, повсюду встречаемых молодых людей, что она никогда не позволит себе и думать
о нем; но теперь, в первое мгновенье встречи с ним, ее охватило чувство радостной гордости.
—
О, прекрасно! Mariette
говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал
о тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за
то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она
о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
Из-за двери еще на свой звонок он услыхал хохот мужчин и лепет женского голоса и крик Петрицкого: «если кто из злодеев,
то не пускать!» Вронский не велел денщику
говорить о себе и потихоньку вошел в первую комнату.
— Она так жалка, бедняжка, так жалка, а ты не чувствуешь, что ей больно от всякого намека на
то, что причиной. Ах! так ошибаться в людях! — сказала княгиня, и по перемене ее тона Долли и князь поняли, что она
говорила о Вронском. — Я не понимаю, как нет законов против таких гадких, неблагородных людей.
Как будто слезы были
та необходимая мазь, без которой не могла итти успешно машина взаимного общения между двумя сестрами, — сестры после слез разговорились не
о том, что занимало их; но, и
говоря о постороннем, они поняли друг друга.
Этот разговор поддержался, так как говорилось намеками именно
о том, чего нельзя было
говорить в этой гостиной,
то есть об отношениях Тушкевича к хозяйке.
—
То,
о чем вы сейчас
говорили, была ошибка, а не любовь.
—
О, да! — сказала Анна, сияя улыбкой счастья и не понимая ни одного слова из
того, что
говорила ей Бетси. Она перешла к большому столу и приняла участие в общем разговоре.
— Я хочу предостеречь тебя в
том, — сказал он тихим голосом, — что по неосмотрительности и легкомыслию ты можешь подать в свете повод
говорить о тебе. Твой слишком оживленный разговор сегодня с графом Вронским (он твердо и с спокойною расстановкой выговорил это имя) обратил на себя внимание.
— Позволь, дай договорить мне. Я люблю тебя. Но я
говорю не
о себе; главные лица тут — наш сын и ты сама. Очень может быть, повторяю, тебе покажутся совершенно напрасными и неуместными мои слова; может быть, они вызваны моим заблуждением. В таком случае я прошу тебя извинить меня. Но если ты сама чувствуешь, что есть хоть малейшие основания,
то я тебя прошу подумать и, если сердце тебе
говорит, высказать мне…
Она
говорила себе: «Нет, теперь я не могу об этом думать; после, когда я буду спокойнее». Но это спокойствие для мыслей никогда не наступало; каждый paз, как являлась ей мысль
о том, что она сделала, и что с ней будет, и что она должна сделать, на нее находил ужас, и она отгоняла от себя эти мысли.
Левин был благодарен Облонскому за
то, что
тот со своим всегдашним тактом, заметив, что Левин боялся разговора
о Щербацких, ничего не
говорил о них; но теперь Левину уже хотелось узнать
то, что его так мучало, но он не смел заговорить.
Возвращаясь домой, Левин расспросил все подробности
о болезни Кити и планах Щербацких, и, хотя ему совестно бы было признаться в этом,
то, что он узнал, было приятно ему. Приятно и потому, что была еще надежда, и еще более приятно потому, что больно было ей,
той, которая сделала ему так больно. Но, когда Степан Аркадьич начал
говорить о причинах болезни Кити и упомянул имя Вронского, Левин перебил его.
Само собою разумеется, что он не
говорил ни с кем из товарищей
о своей любви, не проговаривался и в самых сильных попойках (впрочем, он никогда не бывал так пьян, чтобы терять власть над собой) и затыкал рот
тем из легкомысленных товарищей, которые пытались намекать ему на его связь.
Когда он был тут, ни Вронский, ни Анна не только не позволяли себе
говорить о чем-нибудь таком, чего бы они не могли повторить при всех, но они не позволяли себе даже и намеками
говорить то, чего бы мальчик не понял.
Со времени
того разговора после вечера у княгини Тверской он никогда не
говорил с Анною
о своих подозрениях и ревности, и
тот его обычный тон представления кого-то был как нельзя более удобен для его теперешних отношений к жене.
Алексей Александрович думал и
говорил, что ни в какой год у него не было столько служебного дела, как в нынешний; но он не сознавал
того, что он сам выдумывал себе в нынешнем году дела, что это было одно из средств не открывать
того ящика, где лежали чувства к жене и семье и мысли
о них и которые делались
тем страшнее, чем дольше они там лежали.
Сколько раз во время своей восьмилетней счастливой жизни с женой, глядя на чужих неверных жен и обманутых мужей,
говорил себе Алексей Александрович: «как допустить до этого? как не развязать этого безобразного положения?» Но теперь, когда беда пала на его голову, он не только не думал
о том, как развязать это положение, но вовсе не хотел знать его, не хотел знать именно потому, что оно было слишком ужасно, слишком неестественно.
Но нет, ему нужны только ложь и приличие», —
говорила себе Анна, не думая
о том, чего именно она хотела от мужа, каким бы она хотела его видеть.
Она не слышала половины его слов, она испытывала страх к нему и думала
о том, правда ли
то, что Вронский не убился.
О нем ли
говорили, что он цел, а лошадь сломала спину? Она только притворно-насмешливо улыбнулась, когда он кончил, и ничего не отвечала, потому что не слыхала
того, что он
говорил. Алексей Александрович начал
говорить смело, но, когда он ясно понял
то,
о чем он
говорит, страх, который она испытывала, сообщился ему. Он увидел эту улыбку, и странное заблуждение нашло на него.
Не
говоря уже
о том, что Кити интересовали наблюдения над отношениями этой девушки к г-же Шталь и к другим незнакомым ей лицам, Кити, как это часто бывает, испытывала необъяснимую симпатию к этой М-llе Вареньке и чувствовала, по встречающимся взглядам, что и она нравится.
Мадам Шталь
говорила с Кити как с милым ребенком, на которого любуешься, как на воспоминание своей молодости, и только один раз упомянула
о том, что во всех людских горестях утешение дает лишь любовь и вера и что для сострадания к нам Христа нет ничтожных горестей, и тотчас же перевела разговор на другое.
Гриша плакал,
говоря, что и Николинька свистал, но что вот его не наказали и что он не от пирога плачет, — ему всё равно, — но
о том, что с ним несправедливы. Это было слишком уже грустно, и Дарья Александровна решилась, переговорив с Англичанкой, простить Гришу и пошла к ней. Но тут, проходя чрез залу, она увидала сцену, наполнившую такою радостью ее сердце, что слезы выступили ей на глаза, и она сама простила преступника.
— Я только одно еще скажу: вы понимаете, что я
говорю о сестре, которую я люблю, как своих детей. Я не
говорю, чтоб она любила вас, но я только хотела сказать, что ее отказ в
ту минуту ничего не доказывает.
Редко встречая Анну, он не мог ничего ей сказать, кроме пошлостей, но он
говорил эти пошлости,
о том, когда она переезжает в Петербург,
о том, как ее любит графиня Лидия Ивановна, с таким выражением, которое показывало, что он от всей души желает быть ей приятным и показать свое уважение и даже более.
И тут же в его голове мелькнула мысль
о том, что ему только что
говорил Серпуховской и что он сам утром думал — что лучше не связывать себя, — и он знал, что эту мысль он не может передать ей.
Кроме
того, Левин знал, что он увидит у Свияжского помещиков соседей, и ему теперь особенно интересно было
поговорить, послушать
о хозяйстве
те самые разговоры об урожае, найме рабочих и т. п., которые, Левин знал, принято считать чем-то очень низким, но которые теперь для Левина казались одними важными.
— Ну, какое ваше дело! Мало вы разве и так мужиков наградили! И
то говорят: ваш барин от царя за
то милость получит. И чудно: что вам
о мужиках заботиться?
Левин слушал и придумывал и не мог придумать, что сказать. Вероятно, Николай почувствовал
то же; он стал расспрашивать брата
о делах его; и Левин был рад
говорить о себе, потому что он мог
говорить не притворяясь. Он рассказал брату свои планы и действия.
Но ни
тот, ни другой не смели
говорить о ней, и потому всё, что бы они ни
говорили, не выразив
того, что одно занимало их, ― всё было ложь.
— Да, да! —
говорил он. Очень может быть, что ты прав, — сказал он. — Но я рад, что ты в бодром духе: и за медведями ездишь, и работаешь, и увлекаешься. А
то мне Щербацкий
говорил — он тебя встретил, — что ты в каком-то унынии, всё
о смерти
говоришь…
— Вы ехали в Ергушово, —
говорил Левин, чувствуя, что он захлебывается от счастия, которое заливает его душу. «И как я смел соединять мысль
о чем-нибудь не-невинном с этим трогательным существом! И да, кажется, правда
то, что
говорила Дарья Александровна», думал он.
Ничего, казалось, не было необыкновенного в
том, что она сказала, но какое невыразимое для него словами значение было в каждом звуке, в каждом движении ее губ, глаз, руки, когда она
говорила это! Тут была и просьба
о прощении, и доверие к нему, и ласка, нежная, робкая ласка, и обещание, и надежда, и любовь к нему, в которую он не мог не верить и которая душила его счастьем.
— Но в
том и вопрос, — перебил своим басом Песцов, который всегда торопился
говорить и, казалось, всегда всю душу полагал на
то,
о чем он
говорил, — в чем полагать высшее развитие? Англичане, Французы, Немцы — кто стоит на высшей степени развития? Кто будет национализовать один другого? Мы видим, что Рейн офранцузился, а Немцы не ниже стоят! — кричал он. — Тут есть другой закон!
— Я не высказываю своего мнения
о том и другом образовании, — с улыбкой снисхождения, как к ребенку, сказал Сергей Иванович, подставляя свой стакан, — я только
говорю, что обе стороны имеют сильные доводы, — продолжал он, обращаясь к Алексею Александровичу. — Я классик по образованию, но в споре этом я лично не могу найти своего места. Я не вижу ясных доводов, почему классическим наукам дано преимущество пред реальными.