Неточные совпадения
Степан Аркадьич ничего не ответил и только в зеркало взглянул на Матвея; во взгляде, которым они встретились в зеркале, видно было, как они понимают
друг друга. Взгляд Степана Аркадьича как будто спрашивал: «это зачем ты
говоришь? разве ты не знаешь?»
Для чего этим трем барышням нужно было
говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого
другого, что делалось в их таинственном мире, он не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
— А недурны, —
говорил он, сдирая серебряною вилочкой с перламутровой раковины шлюпающих устриц и проглатывая их одну за
другой. — Недурны, — повторял он, вскидывая влажные и блестящие глаза то на Левина, то на Татарина.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем не
говорил об этом. И ни с кем я не могу
говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие:
другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
Княгиня же, со свойственною женщинам привычкой обходить вопрос,
говорила, что Кити слишком молода, что Левин ничем не показывает, что имеет серьезные намерения, что Кити не имеет к нему привязанности, и
другие доводы; но не
говорила главного, того, что она ждет лучшей партии для дочери, и что Левин несимпатичен ей, и что она не понимает его.
Он
говорил, обращаясь и к Кити и к Левину и переводя с одного на
другого свой спокойный и дружелюбный взгляд, —
говорил, очевидно, что̀ приходило в голову.
Я не виновата»,
говорила она себе; но внутренний голос
говорил ей
другое.
Я видела только его и то, что семья расстроена; мне его жалко было, но,
поговорив с тобой, я, как женщина, вижу
другое; я вижу твои страдания, и мне, не могу тебе сказать, как жаль тебя!
— О чем вы
говорили? — сказал он, хмурясь и переводя испуганные глаза с одного на
другого. — О чем?
Все эти следы его жизни как будто охватили его и
говорили ему: «нет, ты не уйдешь от нас и не будешь
другим, а будешь такой же, каков был: с сомнениями, вечным недовольством собой, напрасными попытками исправления и падениями и вечным ожиданием счастья, которое не далось и невозможно тебе».
Но это
говорили его вещи,
другой же голос в душе
говорил, что не надо подчиняться прошедшему и что с собой сделать всё возможно. И, слушаясь этого голоса, он подошел к углу, где у него стояли две пудовые гири, и стал гимнастически поднимать их, стараясь привести себя в состояние бодрости. За дверью заскрипели шаги. Он поспешно поставил гири.
— Да, как видишь, нежный муж, нежный, как на
другой год женитьбы, сгорал желанием увидеть тебя, — сказал он своим медлительным тонким голосом и тем тоном, который он всегда почти употреблял с ней, тоном насмешки над тем, кто бы в самом деле так
говорил.
— О, прекрасно! Mariette
говорит, что он был мил очень и… я должен тебя огорчить… не скучал о тебе, не так, как твой муж. Но еще раз merci, мой
друг, что подарила мне день. Наш милый самовар будет в восторге. (Самоваром он называл знаменитую графиню Лидию Ивановну, за то что она всегда и обо всем волновалась и горячилась.) Она о тебе спрашивала. И знаешь, если я смею советовать, ты бы съездила к ней нынче. Ведь у ней обо всем болит сердце. Теперь она, кроме всех своих хлопот, занята примирением Облонских.
Вронский покатился со смеху. И долго потом,
говоря уже о
другом, закатывался он своим здоровым смехом, выставляя свои крепкие сплошные зубы, когда вспоминал о каске.
— Да, это само собой разумеется, — отвечал знаменитый доктор, опять взглянув на часы. — Виноват; что, поставлен ли Яузский мост, или надо всё еще кругом объезжать? — спросил он. — А! поставлен. Да, ну так я в двадцать минут могу быть. Так мы
говорили, что вопрос так поставлен: поддержать питание и исправить нервы. Одно в связи с
другим, надо действовать на обе стороны круга.
— Нет, она ничего не
говорила ни про того ни про
другого; она слишком горда. Но я знаю, что всё от этого…
Как будто слезы были та необходимая мазь, без которой не могла итти успешно машина взаимного общения между двумя сестрами, — сестры после слез разговорились не о том, что занимало их; но, и
говоря о постороннем, они поняли
друг друга.
И он от двери спальной поворачивался опять к зале; но, как только он входил назад в темную гостиную, ему какой-то голос
говорил, что это не так и что если
другие заметили это, то значит, что есть что-нибудь.
Сколько он ни
говорил себе, что он тут ни в чем не виноват, воспоминание это, наравне с
другими такого же рода стыдными воспоминаниями, заставляло его вздрагивать и краснеть.
Действительно, мальчик чувствовал, что он не может понять этого отношения, и силился и не мог уяснить себе то чувство, которое он должен иметь к этому человеку. С чуткостью ребенка к проявлению чувства он ясно видел, что отец, гувернантка, няня — все не только не любили, но с отвращением и страхом смотрели на Вронского, хотя и ничего не
говорили про него, а что мать смотрела на него как на лучшего
друга.
Как будто было что-то в этом такое, чего она не могла или не хотела уяснить себе, как будто, как только она начинала
говорить про это, она, настоящая Анна, уходила куда-то в себя и выступала
другая, странная, чуждая ему женщина, которой он не любил и боялся и которая давала ему отпор.
— Я прошу тебя, я умоляю тебя, — вдруг совсем
другим, искренним и нежным тоном сказала она, взяв его зa руку, — никогда не
говори со мной об этом!
— Подайте чаю да скажите Сереже, что Алексей Александрович приехал. Ну, что, как твое здоровье? Михаил Васильевич, вы у меня не были; посмотрите, как на балконе у меня хорошо, —
говорила она, обращаясь то к тому, то к
другому.
— Здесь столько блеска, что глаза разбежались, — сказал он и пошел в беседку. Он улыбнулся жене, как должен улыбнуться муж, встречая жену, с которою он только что виделся, и поздоровался с княгиней и
другими знакомыми, воздав каждому должное, то есть пошутив с дамами и перекинувшись приветствиями с мужчинами. Внизу подле беседки стоял уважаемый Алексей Александровичем, известный своим умом и образованием генерал-адъютант. Алексей Александрович зa
говорил с ним.
Не
говоря уже о том, что Кити интересовали наблюдения над отношениями этой девушки к г-же Шталь и к
другим незнакомым ей лицам, Кити, как это часто бывает, испытывала необъяснимую симпатию к этой М-llе Вареньке и чувствовала, по встречающимся взглядам, что и она нравится.
С следующего дня, наблюдая неизвестного своего
друга, Кити заметила, что М-llе Варенька и с Левиным и его женщиной находится уже в тех отношениях, как и с
другими своими protégés. Она подходила к ним, разговаривала, служила переводчицей для женщины, не умевшей
говорить ни на одном иностранном языке.
Мадам Шталь
говорила с Кити как с милым ребенком, на которого любуешься, как на воспоминание своей молодости, и только один раз упомянула о том, что во всех людских горестях утешение дает лишь любовь и вера и что для сострадания к нам Христа нет ничтожных горестей, и тотчас же перевела разговор на
другое.
— Представь, представь меня своим новым
друзьям, —
говорил он дочери, пожимая локтем ее руку. — Я и этот твой гадкий Соден полюбил за то, что он тебя так справил. Только грустно, грустно у вас. Это кто?
— Я не об вас, совсем не об вас
говорю. Вы совершенство. Да, да, я знаю, что вы все совершенство; но что же делать, что я дурная? Этого бы не было, если б я не была дурная. Так пускай я буду какая есть, но не буду притворяться. Что мне зa дело до Анны Павловны! Пускай они живут как хотят, и я как хочу. Я не могу быть
другою… И всё это не то, не то!..
— Да я ничего не
говорю про
других, я
говорю про себя.
Для Константина народ был только главный участник в общем труде, и, несмотря на всё уважение и какую-то кровную любовь к мужику, всосанную им, как он сам
говорил, вероятно с молоком бабы-кормилицы, он, как участник с ним в общем деле, иногда приходивший в восхищенье от силы, кротости, справедливости этих людей, очень часто, когда в общем деле требовались
другие качества, приходил в озлобление на народ за его беспечность, неряшливость, пьянство, ложь.
Левин Взял косу и стал примериваться. Кончившие свои ряды, потные и веселые косцы выходили один зa
другим на дорогу и, посмеиваясь, здоровались с барином. Они все глядели на него, но никто ничего не
говорил до тех пор, пока вышедший на дорогу высокий старик со сморщенным и безбородым лицом, в овчинной куртке, не обратился к нему.
— Вишь ты, знать тоже купали, —
говорила другая на грудного.
Она ни о чем
другом не могла
говорить и думать и не могла не рассказать Левину своего несчастья.
Эти два человека были так родны и близки
друг другу, что малейшее движение, тон голоса
говорил для обоих больше, чем всё, что можно сказать словами.
Но ни тот, ни
другой не смели
говорить о ней, и потому всё, что бы они ни
говорили, не выразив того, что одно занимало их, ― всё было ложь.
Он чувствовал, что если б они оба не притворялись, а
говорили то, что называется
говорить по душе, т. е. только то, что они точно думают и чувствуют, то они только бы смотрели в глаза
друг другу, и Константин только бы
говорил: «ты умрешь, ты умрешь, ты умрешь!» ― а Николай только бы отвечал: «знаю, что умру; но боюсь, боюсь, боюсь!» И больше бы ничего они не
говорили, если бы
говорили только по душе.
― Ты неправа и неправа, мой
друг, ― сказал Вронский, стараясь успокоить ее. ― Но всё равно, не будем о нем
говорить. Расскажи мне, что ты делала? Что с тобой? Что такое эта болезнь и что сказал доктор?
— Но в том и вопрос, — перебил своим басом Песцов, который всегда торопился
говорить и, казалось, всегда всю душу полагал на то, о чем он
говорил, — в чем полагать высшее развитие? Англичане, Французы, Немцы — кто стоит на высшей степени развития? Кто будет национализовать один
другого? Мы видим, что Рейн офранцузился, а Немцы не ниже стоят! — кричал он. — Тут есть
другой закон!
— Я не высказываю своего мнения о том и
другом образовании, — с улыбкой снисхождения, как к ребенку, сказал Сергей Иванович, подставляя свой стакан, — я только
говорю, что обе стороны имеют сильные доводы, — продолжал он, обращаясь к Алексею Александровичу. — Я классик по образованию, но в споре этом я лично не могу найти своего места. Я не вижу ясных доводов, почему классическим наукам дано преимущество пред реальными.
— Если бы не было этого преимущества анти-нигилистического влияния на стороне классических наук, мы бы больше подумали, взвесили бы доводы обеих сторон, — с тонкою улыбкой
говорил Сергей Иванович, — мы бы дали простор тому и
другому направлению. Но теперь мы знаем, что в этих пилюлях классического образования лежит целебная сила антинигилизма, и мы смело предлагаем их нашим пациентам… А что как нет и целебной силы? — заключил он, высыпая аттическую соль.
— Мы с ним большие
друзья. Я очень хорошо знаю его. Прошлую зиму, вскоре после того… как вы у нас были, — сказала она с виноватою и вместе доверчивою улыбкой, у Долли дети все были в скарлатине, и он зашел к ней как-то. И можете себе представить, —
говорила она шопотом. — ему так жалко стало ее, что он остался и стал помогать ей ходить за детьми. Да; и три недели прожил у них в доме и как нянька ходил за детьми.
Ему не нужно было
говорить этого. Дарья Александровна поняла это, как только он взглянул ей в лицо; и ей стало жалко его, и вера в невинность ее
друга поколебалась в ней.
Они спорили об отчислении каких-то сумм и о проведении каких-то труб, и Сергей Иванович уязвил двух членов и что-то победоносно долго
говорил; и
другой член, написав что-то на бумажке, заробел сначала, но потом ответил ему очень ядовито и мило.
— Ведь вот, —
говорил Катавасов, по привычке, приобретенной на кафедре, растягивая свои слова, — какой был способный малый наш приятель Константин Дмитрич. Я
говорю про отсутствующих, потому что его уж нет. И науку любил тогда, по выходе из университета, и интересы имел человеческие; теперь же одна половина его способностей направлена на то, чтоб обманывать себя, и
другая — чтоб оправдывать этот обман.
И мало того: лет двадцать тому назад он нашел бы в этой литературе признаки борьбы с авторитетами, с вековыми воззрениями, он бы из этой борьбы понял, что было что-то
другое; но теперь он прямо попадает на такую, в которой даже не удостоивают спором старинные воззрения, а прямо
говорят: ничего нет, évolution, подбор, борьба за существование, — и всё.
— Лучше? — Да, гораздо. — Удивительно. — Ничего нет удивительного. — Всё-таки лучше, —
говорили они шопотом, улыбаясь
друг другу.
Только в редкие минуты, когда опиум заставлял его на мгновение забыться от непрестанных страданий, он в полусне иногда
говорил то, что сильнее, чем у всех
других, было в его душе: «Ах, хоть бы один конец!» Или: «Когда это кончится!»
«Переложите меня на
другой бок»,
говорил он и тотчас после требовал, чтобы его положили как прежде.
— Но,
друг мой, не отдавайтесь этому чувству, о котором вы
говорили — стыдиться того, что есть высшая высота христианина: кто унижает себя, тот возвысится. И благодарить меня вы не можете. Надо благодарить Его и просить Его о помощи. В Нем одном мы найдем спокойствие, утешение, спасение и любовь, — сказала она и, подняв глаза к небу, начала молиться, как понял Алексей Александрович по ее молчанию.