Неточные совпадения
Жена узнала, что муж был
в связи с бывшею
в их доме Француженкою-гувернанткой, и объявила мужу, что
не может
жить с ним
в одном доме.
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала, что религия есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич
не мог вынести без боли
в ногах даже короткого молебна и
не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом
жить было бы очень весело.
— Я помню про детей и поэтому всё
в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама
не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что было, разве возможно нам
жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит
в любовную связь с гувернанткой своих детей…
Но, пробыв два месяца один
в деревне, он убедился, что это
не было одно из тех влюблений, которые он испытывал
в первой молодости; что чувство это
не давало ему минуты покоя; что он
не мог
жить,
не решив вопроса: будет или
не будет она его женой; и что его отчаяние происходило только от его воображения, что он
не имеет никаких доказательств
в том, что ему будет отказано.
— Но надеюсь, граф, что вы бы
не согласились
жить всегда
в деревне, — сказала графиня Нордстон.
—
Не знаю, я
не пробовал подолгу. Я испытывал странное чувство, — продолжал он. — Я нигде так
не скучал по деревне, русской деревне, с лаптями и мужиками, как
прожив с матушкой зиму
в Ницце. Ницца сама по себе скучна, вы знаете. Да и Неаполь, Сорренто хороши только на короткое время. И именно там особенно живо вспоминается Россия, и именно деревня. Они точно как…
Он
не только
не любил семейной жизни, но
в семье, и
в особенности
в муже, по тому общему взгляду холостого мира,
в котором он
жил, он представлял себе нечто чуждое, враждебное, а всего более — смешное.
Слова кондуктора разбудили его и заставили вспомнить о матери и предстоящем свидании с ней. Он
в душе своей
не уважал матери и,
не отдавая себе
в том отчета,
не любил ее, хотя по понятиям того круга,
в котором
жил, по воспитанию своему,
не мог себе представить других к матери отношений, как
в высшей степени покорных и почтительных, и тем более внешне покорных и почтительных, чем менее
в душе он уважал и любил ее.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен
в тебя. Я помню это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты для него, и я знаю, что чем больше он с тобой
жил, тем выше ты для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты для него божество всегда была и осталась, а это увлечение
не души его…
Константин Левин заглянул
в дверь и увидел, что говорит с огромной шапкой волос молодой человек
в поддевке, а молодая рябоватая женщина,
в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване. Брата
не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли о том,
в среде каких чужих людей
живет его брат. Никто
не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что говорил господин
в поддевке. Он говорил о каком-то предприятии.
— Да расскажи мне, что делается
в Покровском? Что, дом всё стоит, и березы, и наша классная? А Филипп садовник, неужели
жив? Как я помню беседку и диван! Да смотри же, ничего
не переменяй
в доме, но скорее женись и опять заведи то же, что было. Я тогда приеду к тебе, если твоя жена будет хорошая.
Когда он вошел
в маленькую гостиную, где всегда пил чай, и уселся
в своем кресле с книгою, а Агафья Михайловна принесла ему чаю и со своим обычным: «А я сяду, батюшка», села на стул у окна, он почувствовал что, как ни странно это было, он
не расстался с своими мечтами и что он без них
жить не может.
Она вспомнила, как она рассказала почти признание, которое ей сделал
в Петербурге молодой подчиненный ее мужа, и как Алексей Александрович ответил, что,
живя в свете, всякая женщина может подвергнуться этому, но что он доверяется вполне ее такту и никогда
не позволит себе унизить ее и себя до ревности.
— Звонят. Выходит девушка, они дают письмо и уверяют девушку, что оба так влюблены, что сейчас умрут тут у двери. Девушка
в недоумении ведет переговоры. Вдруг является господин с бакенбардами колбасиками, красный, как рак, объявляет, что
в доме никого
не живет, кроме его жены, и выгоняет обоих.
Эффект, производимый речами княгини Мягкой, всегда был одинаков, и секрет производимого ею эффекта состоял
в том, что она говорила хотя и
не совсем кстати, как теперь, но простые вещи, имеющие смысл.
В обществе, где она
жила, такие слова производили действие самой остроумной шутки. Княгиня Мягкая
не могла понять, отчего это так действовало, но знала, что это так действовало, и пользовалась этим.
Нет, уж извини, но я считаю аристократом себя и людей подобных мне, которые
в прошедшем могут указать на три-четыре честные поколения семей, находившихся на высшей степени образования (дарованье и ум — это другое дело), и которые никогда ни перед кем
не подличали, никогда ни
в ком
не нуждались, как
жили мой отец, мой дед.
— Да, — сказал он, решительно подходя к ней. — Ни я, ни вы
не смотрели на наши отношения как на игрушку, а теперь наша судьба решена. Необходимо кончить, — сказал он оглядываясь, — ту ложь,
в которой мы
живем.
В нынешнем году графиня Лидия Ивановна отказалась
жить в Петергофе, ни разу
не была у Анны Аркадьевны и намекнула Алексею Александровичу на неудобство сближения Анны с Бетси и Вронским.
Он
не хотел видеть и
не видел, что
в свете уже многие косо смотрят на его жену,
не хотел понимать и
не понимал, почему жена его особенно настаивала на том, чтобы переехать
в Царское, где
жила Бетси, откуда недалеко было до лагеря полка Вронского.
— Я любила его, и он любил меня; но его мать
не хотела, и он женился на другой. Он теперь
живет недалеко от нас, и я иногда вижу его. Вы
не думали, что у меня тоже был роман? — сказала она, и
в красивом лице ее чуть брезжил тот огонек, который, Кити чувствовала, когда-то освещал ее всю.
Но любить или
не любить народ, как что-то особенное, он
не мог, потому что
не только
жил с народом,
не только все его интересы были связаны с народом, но он считал и самого себя частью народа,
не видел
в себе и народе никаких особенных качеств и недостатков и
не мог противопоставлять себя народу.
Кроме того, хотя он долго
жил в самых близких отношениях к мужикам как хозяин и посредник, а главное, как советчик (мужики верили ему и ходили верст за сорок к нему советоваться), он
не имел никакого определенного суждения о народе, и на вопрос, знает ли он народ, был бы
в таком же затруднении ответить, как на вопрос, любит ли он народ.
Но быть гласным, рассуждать о том, сколько золотарей нужно и как трубы провести
в городе, где я
не живу; быть присяжным и судить мужика, укравшего ветчину, и шесть часов слушать всякий вздор, который мелют защитники и прокуроры, и как председатель спрашивает у моего старика Алешки-дурачка: «признаете ли вы, господин подсудимый, факт похищения ветчины?» — «Ась?»
В конце мая, когда уже всё более или менее устроилось, она получила ответ мужа на свои жалобы о деревенских неустройствах. Он писал ей, прося прощения
в том, что
не обдумал всего, и обещал приехать при первой возможности. Возможность эта
не представилась, и до начала июня Дарья Александровна
жила одна
в деревне.
Когда она думала о Вронском, ей представлялось, что он
не любит ее, что он уже начинает тяготиться ею, что она
не может предложить ему себя, и чувствовала враждебность к нему зa это. Ей казалось, что те слова, которые она сказала мужу и которые она беспрестанно повторяла
в своем воображении, что она их сказала всем и что все их слышали. Она
не могла решиться взглянуть
в глаза тем, с кем она
жила. Она
не могла решиться позвать девушку и еще меньше сойти вниз и увидать сына и гувернантку.
«После того, что произошло, я
не могу более оставаться
в вашем доме. Я уезжаю и беру с собою сына. Я
не знаю законов и потому
не знаю, с кем из родителей должен быть сын; но я беру его с собой, потому что без него я
не могу
жить. Будьте великодушны, оставьте мне его».
—
Не думаю, опять улыбаясь, сказал Серпуховской. —
Не скажу, чтобы
не стоило
жить без этого, но было бы скучно. Разумеется, я, может быть, ошибаюсь, но мне кажется, что я имею некоторые способности к той сфере деятельности, которую я избрал, и что
в моих руках власть, какая бы она ни была, если будет, то будет лучше, чем
в руках многих мне известных, — с сияющим сознанием успеха сказал Серпуховской. — И потому, чем ближе к этому, тем я больше доволен.
Вронский слушал внимательно, но
не столько самое содержание слов занимало его, сколько то отношение к делу Серпуховского, уже думающего бороться с властью и имеющего
в этом свои симпатии и антипатии, тогда как для него были по службе только интересы эскадрона. Вронский понял тоже, как мог быть силен Серпуховской своею несомненною способностью обдумывать, понимать вещи, своим умом и даром слова, так редко встречающимся
в той среде,
в которой он
жил. И, как ни совестно это было ему, ему было завидно.
В женском вопросе он был на стороне крайних сторонников полной свободы женщин и
в особенности их права на труд, но
жил с женою так, что все любовались их дружною бездетною семейною жизнью, и устроил жизнь своей жены так, что она ничего
не делала и
не могла делать, кроме общей с мужем заботы, как получше и повеселее провести время.
— Расчет один, что дома
живу,
не покупное,
не нанятое. Да еще всё надеешься, что образумится народ. А то, верите ли, — это пьянство, распутство! Все переделились, ни лошаденки, ни коровенки. С голоду дохнет, а возьмите его
в работники наймите, — он вам норовит напортить, да еще к мировому судье.
Каренины, муж и жена, продолжали
жить в одном доме, встречались каждый день, но были совершенно чужды друг другу. Алексей Александрович за правило поставил каждый день видеть жену, для того чтобы прислуга
не имела права делать предположения, но избегал обедов дома. Вронский никогда
не бывал
в доме Алексея Александровича, но Анна видала его вне дома, и муж знал это.
Положение было мучительно для всех троих, и ни один из них
не в силах был бы
прожить и одного дня
в этом положении, если бы
не ожидал, что оно изменится и что это только временное горестное затруднение, которое пройдет.
― Только
не он. Разве я
не знаю его, эту ложь, которою он весь пропитан?.. Разве можно, чувствуя что-нибудь,
жить, как он
живет со мной? Он ничего
не понимает,
не чувствует. Разве может человек, который что-нибудь чувствует,
жить с своею преступною женой
в одном доме? Разве можно говорить с ней? Говорить ей ты?
— Люди
не могут более
жить вместе — вот факт. И если оба
в этом согласны, то подробности и формальности становятся безразличны. А с тем вместе это есть простейшее и вернейшее средство.
— Нет, постойте! Вы
не должны погубить ее. Постойте, я вам скажу про себя. Я вышла замуж, и муж обманывал меня;
в злобе, ревности я хотела всё бросить, я хотела сама… Но я опомнилась, и кто же? Анна спасла меня. И вот я
живу. Дети растут, муж возвращается
в семью и чувствует свою неправоту, делается чище, лучше, и я
живу… Я простила, и вы должны простить!
— Но я повторяю: это совершившийся факт. Потом ты имела, скажем, несчастие полюбить
не своего мужа. Это несчастие; но это тоже совершившийся факт. И муж твой признал и простил это. — Он останавливался после каждой фразы, ожидая ее возражения, но она ничего
не отвечала. — Это так. Теперь вопрос
в том: можешь ли ты продолжать
жить с своим мужем? Желаешь ли ты этого? Желает ли он этого?
И потому она знала, что их дом будет
в деревне, и желала ехать
не за границу, где она
не будет
жить, а туда, где будет их дом.
— А мы
живем и ничего
не знаем, — сказал раз Вронский пришедшему к ним поутру Голенищеву. — Ты видел картину Михайлова? — сказал он, подавая ему только что полученную утром русскую газету и указывая на статью о русском художнике, жившем
в том же городе и окончившем картину, о которой давно ходили слухи и которая вперед была куплена.
В статье были укоры правительству и Академии за то, что замечательный художник был лишен всякого поощрения и помощи.
С рукой мертвеца
в своей руке он сидел полчаса, час, еще час. Он теперь уже вовсе
не думал о смерти. Он думал о том, что делает Кити, кто
живет в соседнем нумере, свой ли дом у доктора. Ему захотелось есть и спать. Он осторожно выпростал руку и ощупал ноги. Ноги были холодны, но больной дышал. Левин опять на цыпочках хотел выйти, но больной опять зашевелился и сказал...
Чувство это теперь было еще сильнее, чем прежде; еще менее, чем прежде, он чувствовал себя способным понять смысл смерти, и еще ужаснее представлялась ему ее неизбежность; но теперь, благодаря близости жены, чувство это
не приводило его
в отчаяние: он, несмотря на смерть, чувствовал необходимость
жить и любить.
Окончив курсы
в гимназии и университете с медалями, Алексей Александрович с помощью дяди тотчас стал на видную служебную дорогу и с той поры исключительно отдался служебному честолюбию. Ни
в гимназии, ни
в университете, ни после на службе Алексей Александрович
не завязал ни с кем дружеских отношений. Брат был самый близкий ему по душе человек, но он служил по министерству иностранных дел,
жил всегда за границей, где он и умер скоро после женитьбы Алексея Александровича.
Правда, что легкость и ошибочность этого представления о своей вере смутно чувствовалась Алексею Александровичу, и он знал, что когда он, вовсе
не думая о том, что его прощение есть действие высшей силы, отдался этому непосредственному чувству, он испытал больше счастья, чем когда он, как теперь, каждую минуту думал, что
в его душе
живет Христос и что, подписывая бумаги, он исполняет Его волю; но для Алексея Александровича было необходимо так думать, ему было так необходимо
в его унижении иметь ту, хотя бы и выдуманную, высоту, с которой он, презираемый всеми, мог бы презирать других, что он держался, как за спасение, за свое мнимое спасение.
С тех пор, хотя они
не были
в разводе, они
жили врозь, и когда муж встречался с женою, то всегда относился к ней с неизменною ядовитою насмешкой, причину которой нельзя было понять.
Анализуя свое чувство и сравнивая его с прежними, она ясно видела, что
не была бы влюблена
в Комисарова, если б он
не спас жизни Государя,
не была бы влюблена
в Ристич-Куджицкого, если бы
не было Славянского вопроса, но что Каренина она любила за него самого, за его высокую непонятую душу, за милый для нее тонкий звук его голоса с его протяжными интонациями, за его усталый взгляд, за его характер и мягкие белые руки с напухшими
жилами.
— Нет, — перебила его графиня Лидия Ивановна. — Есть предел всему. Я понимаю безнравственность, —
не совсем искренно сказала она, так как она никогда
не могла понять того, что приводит женщин к безнравственности, — но я
не понимаю жестокости, к кому же? к вам! Как оставаться
в том городе, где вы? Нет, век
живи, век учись. И я учусь понимать вашу высоту и ее низость.
Он отгонял от себя эти мысли, он старался убеждать себя, что он
живет не для здешней временной жизни, а для вечной, что
в душе его находится мир и любовь.
Анна никак
не ожидала, чтобы та, совершенно
не изменившаяся, обстановка передней того дома, где она
жила девять лет, так сильно подействовала на нее. Одно за другим, воспоминания, радостные и мучительные, поднялись
в ее душе, и она на мгновенье забыла, зачем она здесь.
— Да я
не хочу знать! — почти вскрикнула она. —
Не хочу. Раскаиваюсь я
в том, что сделала? Нет, нет и нет. И если б опять то же, сначала, то было бы то же. Для нас, для меня и для вас, важно только одно: любим ли мы друг друга. А других нет соображений. Для чего мы
живем здесь врозь и
не видимся? Почему я
не могу ехать? Я тебя люблю, и мне всё равно, — сказала она по-русски, с особенным, непонятным ему блеском глаз взглянув на него, — если ты
не изменился. Отчего ты
не смотришь на меня?
Кити видела, что с мужем что-то сделалось. Она хотела улучить минутку поговорить с ним наедине, но он поспешил уйти от нее, сказав, что ему нужно
в контору. Давно уже ему хозяйственные дела
не казались так важны, как нынче. «Им там всё праздник — думал он, — а тут дела
не праздничные, которые
не ждут и без которых
жить нельзя».
Комната эта была
не та парадная, которую предлагал Вронский, а такая, за которую Анна сказала, что Долли извинит ее. И эта комната, за которую надо было извиняться, была преисполнена роскоши,
в какой никогда
не жила Долли и которая напомнила ей лучшие гостиницы за границей.