Неточные совпадения
Он сознавал, что меньше
любил мальчика, и всегда старался быть ровен; но мальчик чувствовал это и
не ответил улыбкой на холодную улыбку отца.
«Ах да!» Он опустил голову, и красивое лицо его приняло тоскливое выражение. «Пойти или
не пойти?» говорил он себе. И внутренний голос говорил ему, что ходить
не надобно, что кроме фальши тут ничего быть
не может, что поправить, починить их отношения невозможно, потому что невозможно сделать ее опять привлекательною и возбуждающею любовь или его сделать стариком, неспособным
любить. Кроме фальши и лжи, ничего
не могло выйти теперь; а фальшь и ложь были противны его натуре.
Она всё еще говорила, что уедет от него, но чувствовала, что это невозможно; это было невозможно потому, что она
не могла отвыкнуть считать его своим мужем и
любить его.
Не больше ли, чем прежде, я
люблю его?
Степана Аркадьича
не только
любили все знавшие его за его добрый, веселый нрав и несомненную честность, но в нем, в его красивой, светлой наружности, блестящих глазах, черных бровях, волосах, белизне и румянце лица, было что-то физически действовавшее дружелюбно и весело на людей, встречавшихся с ним.
Убеждение Левина в том, что этого
не может быть, основывалось на том, что в глазах родных он невыгодная, недостойная партия для прелестной Кити, а сама Кити
не может
любить его.
Сама же таинственная прелестная Кити
не могла
любить такого некрасивого, каким он считал себя, человека и, главное, такого простого, ничем
не выдающегося человека.
Слыхал он, что женщины часто
любят некрасивых, простых людей, но
не верил этому, потому что судил по себе, так как сам он мог
любить только красивых, таинственных и особенных женщин.
Он решительно
не помнил этого, но она уже лет десять смеялась этой шутке и
любила ее.
«Славный, милый», подумала Кити в это время, выходя из домика с М-11е Linon и глядя на него с улыбкой тихой ласки, как на любимого брата. «И неужели я виновата, неужели я сделала что-нибудь дурное? Они говорят: кокетство. Я знаю, что я
люблю не его; но мне всё-таки весело с ним, и он такой славный. Только зачем он это сказал?…» думала она.
— А ты
не очень
любишь устрицы? — сказал Степан Аркадьич, выпивая свой бокал, — или ты озабочен? А?
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем
не говорил об этом. И ни с кем я
не могу говорить об этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня
любишь и понимаешь, и от этого я тебя ужасно
люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
— Одно утешение, как в этой молитве, которую я всегда
любил, что
не по заслугам прости меня, а по милосердию. Так и она только простить может.
— Хорошо тебе так говорить; это всё равно, как этот Диккенсовский господин который перебрасывает левою рукой через правое плечо все затруднительные вопросы. Но отрицание факта —
не ответ. Что ж делать, ты мне скажи, что делать? Жена стареется, а ты полн жизни. Ты
не успеешь оглянуться, как ты уже чувствуешь, что ты
не можешь
любить любовью жену, как бы ты ни уважал ее. А тут вдруг подвернется любовь, и ты пропал, пропал! — с унылым отчаянием проговорил Степан Аркадьич.
Теперь она верно знала, что он затем и приехал раньше, чтобы застать ее одну и сделать предложение. И тут только в первый раз всё дело представилось ей совсем с другой, новой стороны. Тут только она поняла, что вопрос касается
не ее одной, — с кем она будет счастлива и кого она
любит, — но что сию минуту она должна оскорбить человека, которого она
любит. И оскорбить жестоко… За что? За то, что он, милый,
любит ее, влюблен в нее. Но, делать нечего, так нужно, так должно.
— Я
люблю, когда он с высоты своего величия смотрит на меня: или прекращает свой умный разговор со мной, потому что я глупа, или снисходит до меня. Я это очень
люблю: снисходит! Я очень рада, что он меня терпеть
не может, — говорила она о нем.
«Что-то с ним особенное, — подумала графиня Нордстон, вглядываясь в его строгое, серьезное лицо, — что-то он
не втягивается в свои рассуждения. Но я уж выведу его. Ужасно
люблю сделать его дураком пред Кити, и сделаю».
Теперь, — хорошо ли это, дурно ли, — Левин
не мог
не остаться; ему нужно было узнать, что за человек был тот, кого она
любила.
— Я
люблю деревню, — сказал Вронский, замечая и делая вид, что
не замечает тона Левина.
«То и прелестно, — думал он, возвращаясь от Щербацких и вынося от них, как и всегда, приятное чувство чистоты и свежести, происходившее отчасти и оттого, что он
не курил целый вечер, и вместе новое чувство умиления пред ее к себе любовью, — то и прелестно, что ничего
не сказано ни мной, ни ею, но мы так понимали друг друга в этом невидимом разговоре взглядов и интонаций, что нынче яснее, чем когда-нибудь, она сказала мне, что
любит.
Он прикинул воображением места, куда он мог бы ехать. «Клуб? партия безика, шампанское с Игнатовым? Нет,
не поеду. Château des fleurs, там найду Облонского, куплеты, cancan. Нет, надоело. Вот именно за то я
люблю Щербацких, что сам лучше делаюсь. Поеду домой». Он прошел прямо в свой номер у Дюссо, велел подать себе ужинать и потом, раздевшись, только успел положить голову на подушку, заснул крепким и спокойным, как всегда, сном.
— Да, я его знаю. Я
не могла без жалости смотреть на него. Мы его обе знаем. Он добр, но он горд, а теперь так унижен. Главное, что меня тронуло… — (и тут Анна угадала главное, что могло тронуть Долли) — его мучают две вещи: то, что ему стыдно детей, и то, что он,
любя тебя… да, да,
любя больше всего на свете, — поспешно перебила она хотевшую возражать Долли, — сделал тебе больно, убил тебя. «Нет, нет, она
не простит», всё говорит он.
Оттого ли, что дети видели, что мама
любила эту тетю, или оттого, что они сами чувствовали в ней особенную прелесть; но старшие два, а за ними и меньшие, как это часто бывает с детьми, еще до обеда прилипли к новой тете и
не отходили от нее.
Никто, кроме ее самой,
не понимал ее положения, никто
не знал того, что она вчера отказала человеку, которого она, может быть,
любила, и отказала потому, что верила в другого.
Левин чувствовал, что брат Николай в душе своей, в самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей жизни,
не был более неправ, чем те люди, которые презирали его. Он
не был виноват в том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я
люблю и потому понимаю его», решил сам с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
— Помни, Анна: что ты для меня сделала, я никогда
не забуду. И помни, что я
любила и всегда буду
любить тебя, как лучшего друга!
Еще Анна
не успела напиться кофе, как доложили про графиню Лидию Ивановну. Графиня Лидия Ивановна была высокая полная женщина с нездорово-желтым цветом лица и прекрасными задумчивыми черными глазами. Анна
любила ее, но нынче она как будто в первый раз увидела ее со всеми ее недостатками.
Анна улыбнулась. Она поняла, что он сказал это именно затем, чтобы показать, что соображения родства
не могут остановить его в высказывании своего искреннего мнения. Она знала эту черту в своем муже и
любила ее.
Вронский поехал во Французский театр, где ему действительно нужно было видеть полкового командира,
не пропускавшего ни одного представления во Французском театре, с тем чтобы переговорить с ним о своем миротворстве, которое занимало и забавляло его уже третий день. В деле этом был замешан Петрицкий, которого он
любил, и другой, недавно поступивший, славный малый, отличный товарищ, молодой князь Кедров. А главное, тут были замешаны интересы полка.
«Вот оно!—с восторгом думал он. — Тогда, когда я уже отчаивался и когда, казалось,
не будет конца, — вот оно! Она
любит меня. Она признается в этом».
Почему должно иметь доверие, то есть полную уверенность в том, что его молодая жена всегда будет его
любить, он себя
не спрашивал; но он
не испытывал недоверия, потому имел доверие и говорил себе, что надо его иметь.
— Анна, ради Бога
не говори так, — сказал он кротко. — Может быть, я ошибаюсь, но поверь, что то, что я говорю, я говорю столько же за себя, как и за тебя. Я муж твой и
люблю тебя.
На мгновение лицо ее опустилось, и потухла насмешливая искра во взгляде; но слово «
люблю» опять возмутило ее. Она подумала: «
любит? Разве он может
любить? Если б он
не слыхал, что бывает любовь, он никогда и
не употреблял бы этого слова. Он и
не знает, что такое любовь».
— Позволь, дай договорить мне. Я
люблю тебя. Но я говорю
не о себе; главные лица тут — наш сын и ты сама. Очень может быть, повторяю, тебе покажутся совершенно напрасными и неуместными мои слова; может быть, они вызваны моим заблуждением. В таком случае я прошу тебя извинить меня. Но если ты сама чувствуешь, что есть хоть малейшие основания, то я тебя прошу подумать и, если сердце тебе говорит, высказать мне…
Он помнил, как он пред отъездом в Москву сказал раз своему скотнику Николаю, наивному мужику, с которым он
любил поговорить: «Что, Николай! хочу жениться», и как Николай поспешно отвечал, как о деле, в котором
не может быть никакого сомнения: «И давно пора, Константин Дмитрич».
— Ты ведь
не признаешь, чтобы можно было
любить калачи, когда есть отсыпной паек, — по твоему, это преступление; а я
не признаю жизни без любви, — сказал он, поняв по своему вопрос Левина. Что ж делать, я так сотворен. И право, так мало делается этим кому-нибудь зла, а себе столько удовольствия…
В полку
не только
любили Вронского, но его уважали и гордились им, гордились тем, что этот человек, огромно-богатый, с прекрасным образованием и способностями, с открытою дорогой ко всякого рода успеху и честолюбия и тщеславия, пренебрегал этим всем и из всех жизненных интересов ближе всего принимал к сердцу интересы полка и товарищества.
Вронский
любил его и зa его необычайную физическую силу, которую он большею частью выказывал тем, что мог пить как бочка,
не спать и быть всё таким же, и за большую нравственную силу, которую он выказывал в отношениях к начальникам и товарищам, вызывая к себе страх и уважение, и в игре, которую он вел на десятки тысяч и всегда, несмотря на выпитое вино, так тонко и твердо, что считался первым игроком в Английском Клубе.
Вронский уважал и
любил его в особенности за то, что чувствовал, что Яшвин
любит его
не зa его имя и богатство, а за него самого.
— Нет, вы
не ошиблись, — сказала она медленно, отчаянно взглянув на его холодное лицо. — Вы
не ошиблись. Я была и
не могу
не быть в отчаянии. Я слушаю вас и думаю о нем. Я
люблю его, я его любовница, я
не могу переносить, я боюсь, я ненавижу вас… Делайте со мной что хотите.
— Нет, отчего? Я скажу, — просто сказала Варенька и,
не дожидаясь ответа, продолжала: — да, это воспоминание, и было тяжелое когда-то. Я
любила одного человека, и эту вещь я пела ему.
— Я
любила его, и он
любил меня; но его мать
не хотела, и он женился на другой. Он теперь живет недалеко от нас, и я иногда вижу его. Вы
не думали, что у меня тоже был роман? — сказала она, и в красивом лице ее чуть брезжил тот огонек, который, Кити чувствовала, когда-то освещал ее всю.
— Как
не думала? Если б я была мужчина, я бы
не могла
любить никого, после того как узнала вас. Я только
не понимаю, как он мог в угоду матери забыть вас и сделать вас несчастною; у него
не было сердца.
— Да он
не пренебрег; я верю, что он
любил меня, но он был покорный сын…
— Да в чем же стыдно? — сказала она. — Ведь вы
не могли сказать человеку, который равнодушен к вам, что вы его
любите?
— Так что ж? Я
не понимаю. Дело в том,
любите ли вы его теперь или нет, — сказала Варенька, называя всё по имени.
Жизнь эта открывалась религией, но религией,
не имеющею ничего общего с тою, которую с детства знала Кити и которая выражалась в обедне и всенощной во Вдовьем Доме, где можно было встретить знакомых, и в изучении с батюшкой наизусть славянских текстов; это была религия возвышенная, таинственная, связанная с рядом прекрасных мыслей и чувств, в которую
не только можно было верить, потому что так велено, но которую можно было
любить.
Сергей Иванович говорил, что он
любит и знает народ и часто беседовал с мужиками, что̀ он умел делать хорошо,
не притворяясь и
не ломаясь, и из каждой такой беседы выводил общие данные в пользу народа и в доказательство, что знал этот народ.
Константин Левин, если б у него спросили,
любит ли он народ, решительно
не знал бы, как на это ответить.
Кроме того, хотя он долго жил в самых близких отношениях к мужикам как хозяин и посредник, а главное, как советчик (мужики верили ему и ходили верст за сорок к нему советоваться), он
не имел никакого определенного суждения о народе, и на вопрос, знает ли он народ, был бы в таком же затруднении ответить, как на вопрос,
любит ли он народ.