Неточные совпадения
Жена узнала, что муж
был в связи с бывшею в их доме Француженкою-гувернанткой, и объявила мужу, что
не может жить с ним в одном доме.
На третий день после ссоры князь Степан Аркадьич Облонский — Стива, как его звали в свете, — в обычайный час, то
есть в 8 часов утра, проснулся
не в спальне жены, а в своем кабинете, на сафьянном диване. Он повернул свое полное, выхоленное тело на пружинах дивана, как бы желая опять заснуть надолго, с другой стороны крепко обнял подушку и прижался к ней щекой; но вдруг вскочил, сел на диван и открыл глаза.
«Да, да, как это
было? — думал он, вспоминая сон. — Да, как это
было? Да! Алабин давал обед в Дармштадте; нет,
не в Дармштадте, а что-то американское. Да, но там Дармштадт
был в Америке. Да, Алабин давал обед на стеклянных столах, да, — и столы
пели: Il mio tesoro, [Мое сокровище,] и
не Il mio tesoro, a что-то лучше, и какие-то маленькие графинчики, и они же женщины», вспоминал он.
Много еще там
было отличного, да
не скажешь словами и мыслями даже наяву
не выразишь».
Неприятнее всего
была та первая минута, когда он, вернувшись из театра, веселый и довольный, с огромною грушей для жены в руке,
не нашел жены в гостиной; к удивлению,
не нашел ее и в кабинете и наконец увидал ее в спальне с несчастною, открывшею всё, запиской в руке.
Ему даже казалось, что она, истощенная, состаревшаяся, уже некрасивая женщина и ничем
не замечательная, простая, только добрая мать семейства, по чувству справедливости должна
быть снисходительна.
Она
была довольна, счастлива детьми, я
не мешал ей ни в чем, предоставлял ей возиться с детьми, с хозяйством, как она хотела.
Но ведь пока она
была у нас в доме, я
не позволял себе ничего.
Степан Аркадьич ничего
не ответил и только в зеркало взглянул на Матвея; во взгляде, которым они встретились в зеркале, видно
было, как они понимают друг друга. Взгляд Степана Аркадьича как будто спрашивал: «это зачем ты говоришь? разве ты
не знаешь?»
Степан Аркадьич
не мог говорить, так как цирюльник занят
был верхнею губой, и поднял один палец. Матвей в зеркало кивнул головой.
Он прочел письма. Одно
было очень неприятное — от купца, покупавшего лес в имении жены. Лес этот необходимо
было продать; но теперь, до примирения с женой,
не могло
быть о том речи. Всего же неприятнее тут
было то, что этим подмешивался денежный интерес в предстоящее дело его примирения с женою. И мысль, что он может руководиться этим интересом, что он для продажи этого леса
будет искать примирения с женой, — эта мысль оскорбляла его.
Если и
была причина, почему он предпочитал либеральное направление консервативному, какого держались тоже многие из его круга, то это произошло
не оттого, чтоб он находил либеральное направление более разумным, но потому, что оно подходило ближе к его образу жизни.
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала, что религия
есть только узда для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич
не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и
не мог понять, к чему все эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на этом жить
было бы очень весело.
Вместе с этим Степану Аркадьичу, любившему веселую шутку,
было приятно иногда озадачить мирного человека тем, что если уже гордиться породой, то
не следует останавливаться на Рюрике и отрекаться от первого родоначальника — обезьяны.
Окончив газету, вторую чашку кофе и калач с маслом, он встал, стряхнул крошки калача с жилета и, расправив широкую грудь, радостно улыбнулся,
не оттого, чтоб у него на душе
было что-нибудь особенно приятное, — радостную улыбку вызвало хорошее пищеварение.
Он сознавал, что меньше любил мальчика, и всегда старался
быть ровен; но мальчик чувствовал это и
не ответил улыбкой на холодную улыбку отца.
Девочка знала, что между отцом и матерью
была ссора, и что мать
не могла
быть весела, и что отец должен знать это, и что он притворяется, спрашивая об этом так легко. И она покраснела за отца. Он тотчас же понял это и также покраснел.
«Ах да!» Он опустил голову, и красивое лицо его приняло тоскливое выражение. «Пойти или
не пойти?» говорил он себе. И внутренний голос говорил ему, что ходить
не надобно, что кроме фальши тут ничего
быть не может, что поправить, починить их отношения невозможно, потому что невозможно сделать ее опять привлекательною и возбуждающею любовь или его сделать стариком, неспособным любить. Кроме фальши и лжи, ничего
не могло выйти теперь; а фальшь и ложь
были противны его натуре.
Она всё еще говорила, что уедет от него, но чувствовала, что это невозможно; это
было невозможно потому, что она
не могла отвыкнуть считать его своим мужем и любить его.
— Уйдите, уйдите, уйдите, —
не глядя на него, вскрикнула она, как будто крик этот
был вызван физическою болью.
Она села. Он слышал ее тяжелое, громкое дыхание, и ему
было невыразимо жалко ее. Она несколько раз хотела начать говорить, но
не могла. Он ждал.
— Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я сама
не знаю, чем я спасу их: тем ли, что увезу от отца, или тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после того… что
было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
Степан Аркадьич вздохнул, отер лицо и тихими шагами пошел из комнаты. «Матвей говорит: образуется; но как? Я
не вижу даже возможности. Ах, ах, какой ужас! И как тривиально она кричала, — говорил он сам себе, вспоминая ее крик и слова: подлец и любовница. — И, может
быть, девушки слышали! Ужасно тривиально, ужасно». Степан Аркадьич постоял несколько секунд один, отер глаза, вздохнул и, выпрямив грудь, вышел из комнаты.
Дарья Александровна между тем, успокоив ребенка и по звуку кареты поняв, что он уехал, вернулась опять в спальню. Это
было единственное убежище ее от домашних забот, которые обступали ее, как только она выходила. Уже и теперь, в то короткое время, когда она выходила в детскую, Англичанка и Матрена Филимоновна успели сделать ей несколько вопросов,
не терпевших отлагательства и на которые она одна могла ответить: что надеть детям на гулянье? давать ли молоко?
не послать ли за другим поваром?
Место это он получил чрез мужа сестры Анны, Алексея Александровича Каренина, занимавшего одно из важнейших мест в министерстве, к которому принадлежало присутствие; но если бы Каренин
не назначил своего шурина на это место, то чрез сотню других лиц, братьев, сестер, родных, двоюродных, дядей, теток, Стива Облонский получил бы это место или другое подобное, тысяч в шесть жалованья, которые ему
были нужны, так как дела его, несмотря на достаточное состояние жены,
были расстроены.
Одна треть государственных людей, стариков,
были приятелями его отца и знали его в рубашечке; другая треть
были с ним на «ты», а третья —
были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и тому подобного
были все ему приятели и
не могли обойти своего; и Облонскому
не нужно
было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно
было только
не отказываться,
не завидовать,
не ссориться,
не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и
не делал.
Степана Аркадьича
не только любили все знавшие его за его добрый, веселый нрав и несомненную честность, но в нем, в его красивой, светлой наружности, блестящих глазах, черных бровях, волосах, белизне и румянце лица,
было что-то физически действовавшее дружелюбно и весело на людей, встречавшихся с ним.
Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие ему это общее уважение по службе, состояли, во-первых, в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной в нем на сознании своих недостатков; во-вторых, в совершенной либеральности,
не той, про которую он вычитал в газетах, но той, что у него
была в крови и с которою он совершенно равно и одинаково относился ко всем людям, какого бы состояния и звания они ни
были, и в-третьих — главное — в совершенном равнодушии к тому делу, которым он занимался, вследствие чего он никогда
не увлекался и
не делал ошибок.
«Если б они знали, — думал он, с значительным видом склонив голову при слушании доклада, — каким виноватым мальчиком полчаса тому назад
был их председатель!» — И глаза его смеялись при чтении доклада. До двух часов занятия должны
были итти
не прерываясь, а в два часа — перерыв и завтрак.
— Так и
есть! Левин, наконец! — проговорил он с дружескою, насмешливою улыбкой, оглядывая подходившего к нему Левина. — Как это ты
не побрезгал найти меня в этом вертепе? — сказал Степан Аркадьич,
не довольствуясь пожатием руки и целуя своего приятеля. — Давно ли?
Левин
был почти одних лет с Облонским и с ним на «ты»
не по одному шампанскому.
Но разница
была в том, что Облонский, делая, что все делают, смеялся самоуверенно и добродушно, а Левин
не самоуверенно и иногда сердито.
— Ну, коротко сказать, я убедился, что никакой земской деятельности нет и
быть не может, — заговорил он, как будто кто-то сейчас обидел его, — с одной стороны игрушка, играют в парламент, а я ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы забавляться игрушками; а с другой (он заикнулся) стороны, это — средство для уездной coterie [партии] наживать деньжонки.
Прежде
были опеки, суды, а теперь земство,
не в виде взяток, а в виде незаслуженного жалованья, — говорил он так горячо, как будто кто-нибудь из присутствовавших оспаривал его мнение.
Левин вдруг покраснел, но
не так, как краснеют взрослые люди, — слегка, сами того
не замечая, но так, как краснеют мальчики, — чувствуя, что они смешны своей застенчивостью и вследствие того стыдясь и краснея еще больше, почти до слез. И так странно
было видеть это умное, мужественное лицо в таком детском состоянии, что Облонский перестал смотреть на него.
— Может
быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки я любуюсь на твое величие и горжусь, что у меня друг такой великий человек. Однако ты мне
не ответил на мой вопрос, — прибавил он, с отчаянным усилием прямо глядя в глаза Облонскому.
Сам Левин
не помнил своей матери, и единственная сестра его
была старше его, так что в доме Щербацких он в первый раз увидал ту самую среду старого дворянского, образованного и честного семейства, которой он
был лишен смертью отца и матери.
Для чего этим трем барышням нужно
было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках
были на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно
было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого, что делалось в их таинственном мире, он
не понимал, но знал, что всё, что там делалось,
было прекрасно, и
был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Во время своего студенчества он чуть-было
не влюбился в старшую, Долли, но ее вскоре выдали замуж за Облонского.
Казалось бы, ничего
не могло
быть проще того, чтобы ему, хорошей породы, скорее богатому, чем бедному человеку, тридцати двух лет, сделать предложение княжне Щербацкой; по всем вероятностям, его тотчас признали бы хорошею партией. Но Левин
был влюблен, и поэтому ему казалось, что Кити
была такое совершенство во всех отношениях, такое существо превыше всего земного, а он такое земное низменное существо, что
не могло
быть и мысли о том, чтобы другие и она сама признали его достойным ее.
Пробыв в Москве, как в чаду, два месяца, почти каждый день видаясь с Кити в свете, куда он стал ездить, чтобы встречаться с нею, Левин внезапно решил, что этого
не может
быть, и уехал в деревню.
Убеждение Левина в том, что этого
не может
быть, основывалось на том, что в глазах родных он невыгодная, недостойная партия для прелестной Кити, а сама Кити
не может любить его.
В глазах родных он
не имел никакой привычной, определенной деятельности и положения в свете, тогда как его товарищи теперь, когда ему
было тридцать два года,
были уже — который полковник и флигель-адъютант, который профессор, который директор банка и железных дорог или председатель присутствия, как Облонский; он же (он знал очень хорошо, каким он должен
был казаться для других)
был помещик, занимающийся разведением коров, стрелянием дупелей и постройками, то
есть бездарный малый, из которого ничего
не вышло, и делающий, по понятиям общества, то самое, что делают никуда негодившиеся люди.
Или… он
не мог думать о том, что с ним
будет, если ему откажут.
Приехав с утренним поездом в Москву, Левин остановился у своего старшего брата по матери Кознышева и, переодевшись, вошел к нему в кабинет, намереваясь тотчас же рассказать ему, для чего он приехал, и просить его совета; но брат
был не один.
— Стало
быть, если чувства мои уничтожены, если тело мое умрет, существования никакого уж
не может
быть? — спросил он.
Профессор с досадой и как будто умственною болью от перерыва оглянулся на странного вопрошателя, похожего более на бурлака, чем на философа, и перенес глаза на Сергея Ивановича, как бы спрашивая: что ж тут говорить? Но Сергей Иванович, который далеко
не с тем усилием и односторонностью говорил, как профессор, и у которого в голове оставался простор для того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать ту простую и естественную точку зрения, с которой
был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
Левин хотел сказать брату о своем намерении жениться и спросить его совета, он даже твердо решился на это; но когда он увидел брата, послушал его разговора с профессором, когда услыхал потом этот невольно покровительственный тон, с которым брат расспрашивал его о хозяйственных делах (материнское имение их
было неделеное, и Левин заведывал обеими частями), Левин почувствовал, что
не может почему-то начать говорить с братом о своем решении жениться.
— Но что же делать? — виновато сказал Левин. — Это
был мой последний опыт. И я от всей души пытался.
Не могу. Неспособен.
— Если тебе хочется, съезди, но я
не советую, — сказал Сергей Иванович. — То
есть, в отношении ко мне, я этого
не боюсь, он тебя
не поссорит со мной; но для тебя, я советую тебе лучше
не ездить. Помочь нельзя. Впрочем, делай как хочешь.