Неточные совпадения
На третий день после ссоры князь Степан Аркадьич Облонский — Стива, как его звали в свете, — в обычайный час, то есть в 8 часов утра, проснулся не в спальне жены, а в своем кабинете,
на сафьянном диване. Он повернул свое полное, выхоленное тело
на пружинах дивана, как бы желая опять заснуть надолго,
с другой стороны крепко обнял подушку и прижался к ней щекой; но вдруг вскочил, сел
на диван и открыл глаза.
Она, эта вечно озабоченная, и хлопотливая, и недалекая, какою он считал ее, Долли, неподвижно сидела
с запиской в руке и
с выражением ужаса, отчаяния и гнева смотрела
на него.
«Там видно будет», сказал себе Степан Аркадьич и, встав, надел серый халат
на голубой шелковой подкладке, закинул кисти узлом и, вдоволь забрав воздуха в свой широкий грудной ящик, привычным бодрым шагом вывернутых ног, так легко носивших его полное тело, подошел к окну, поднял стору и громко позвонил.
На звонок тотчас же вошел старый друг, камердинер Матвей, неся платье, сапоги и телеграмму. Вслед за Матвеем вошел и цирюльник
с припасами для бритья.
—
На столе, — отвечал Матвей, взглянул вопросительно,
с участием,
на барина и, подождав немного, прибавил
с хитрою улыбкой: — От хозяина извозчика приходили.
Одевшись, Степан Аркадьич прыснул
на себя духами, выправил рукава рубашки, привычным движением рассовал по карманам папиросы, бумажник, спички, часы
с двойной цепочкой и брелоками и, встряхнув платок, чувствуя себя чистым, душистым, здоровым и физически веселым, несмотря
на свое несчастье, вышел, слегка подрагивая
на каждой ноге, в столовую, где уже ждал его кофе и, рядом
с кофеем, письма и бумаги из присутствия.
Вместе
с этим Степану Аркадьичу, любившему веселую шутку, было приятно иногда озадачить мирного человека тем, что если уже гордиться породой, то не следует останавливаться
на Рюрике и отрекаться от первого родоначальника — обезьяны.
Окончив газету, вторую чашку кофе и калач
с маслом, он встал, стряхнул крошки калача
с жилета и, расправив широкую грудь, радостно улыбнулся, не оттого, чтоб у него
на душе было что-нибудь особенно приятное, — радостную улыбку вызвало хорошее пищеварение.
Дарья Александровна, в кофточке и
с пришпиленными
на затылке косами уже редких, когда-то густых и прекрасных волос,
с осунувшимся, худым лицом и большими, выдававшимися от худобы лица, испуганными глазами, стояла среди разбросанных по комнате вещей пред открытою шифоньеркой, из которой она выбирала что-то.
Она быстрым взглядом оглядела
с головы до ног его сияющую свежестью и здоровьем фигуру. «Да, он счастлив и доволен! — подумала она, — а я?… И эта доброта противная, за которую все так любят его и хвалят; я ненавижу эту его доброту», подумала она. Рот ее сжался, мускул щеки затрясся
на правой стороне бледного, нервного лица.
Она сказала ему«ты», и он
с благодарностью взглянул
на нее и тронулся, чтобы взять ее руку, но она
с отвращением отстранилась от него.
— Ах, оставьте, оставьте меня! — сказала она и, вернувшись в спальню, села опять
на то же место, где она говорила
с мужем, сжав исхудавшие руки
с кольцами, спускавшимися
с костлявых пальцев, и принялась перебирать в воспоминании весь бывший разговор.
Степан Аркадьич в школе учился хорошо, благодаря своим хорошим способностям, но был ленив и шалун и потому вышел из последних; но, несмотря
на свою всегда разгульную жизнь, небольшие чины и нестарые годы, он занимал почетное и
с хорошим жалованьем место начальника в одном из московских присутствий.
Одна треть государственных людей, стариков, были приятелями его отца и знали его в рубашечке; другая треть были
с ним
на «ты», а третья — были хорошие знакомые; следовательно, раздаватели земных благ в виде мест, аренд, концессий и тому подобного были все ему приятели и не могли обойти своего; и Облонскому не нужно было особенно стараться, чтобы получить выгодное место; нужно было только не отказываться, не завидовать, не ссориться, не обижаться, чего он, по свойственной ему доброте, никогда и не делал.
Степана Аркадьича не только любили все знавшие его за его добрый, веселый нрав и несомненную честность, но в нем, в его красивой, светлой наружности, блестящих глазах, черных бровях, волосах, белизне и румянце лица, было что-то физически действовавшее дружелюбно и весело
на людей, встречавшихся
с ним.
Если и случалось иногда, что после разговора
с ним оказывалось, что ничего особенно радостного не случилось, —
на другой день,
на третий, опять точно так же все радовались при встрече
с ним.
Главные качества Степана Аркадьича, заслужившие ему это общее уважение по службе, состояли, во-первых, в чрезвычайной снисходительности к людям, основанной в нем
на сознании своих недостатков; во-вторых, в совершенной либеральности, не той, про которую он вычитал в газетах, но той, что у него была в крови и
с которою он совершенно равно и одинаково относился ко всем людям, какого бы состояния и звания они ни были, и в-третьих — главное — в совершенном равнодушии к тому делу, которым он занимался, вследствие чего он никогда не увлекался и не делал ошибок.
— Нешто вышел в сени, а то всё тут ходил. Этот самый, — сказал сторож, указывая
на сильно сложенного широкоплечего человека
с курчавою бородой, который, не снимая бараньей шапки, быстро и легко взбегал наверх по стертым ступенькам каменной лестницы. Один из сходивших вниз
с портфелем худощавый чиновник, приостановившись, неодобрительно посмотрел
на ноги бегущего и потом вопросительно взглянул
на Облонского.
Степан Аркадьич был
на «ты» почти со всеми своими знакомыми: со стариками шестидесяти лет,
с мальчиками двадцати лет,
с актерами,
с министрами,
с купцами и
с генерал-адъютантами, так что очень многие из бывших
с ним
на «ты» находились
на двух крайних пунктах общественной лестницы и очень бы удивились, узнав, что имеют через Облонского что-нибудь общее.
Он был
на «ты» со всеми,
с кем пил шампанское, а пил он шампанское со всеми, и поэтому, в присутствии своих подчиненных встречаясь
с своими постыдными «ты», как он называл шутя многих из своих приятелей, он, со свойственным ему тактом, умел уменьшать неприятность этого впечатления для подчиненных.
Левин был почти одних лет
с Облонским и
с ним
на «ты» не по одному шампанскому.
Левин приезжал в Москву всегда взволнованный, торопливый, немножко стесненный и раздраженный этою стесненностью и большею частью
с совершенно-новым, неожиданным взглядом
на вещи.
Левин молчал, поглядывая
на незнакомые ему лица двух товарищей Облонского и в особенности
на руку элегантного Гриневича,
с такими белыми длинными пальцами,
с такими длинными, желтыми, загибавшимися в конце ногтями и такими огромными блестящими запонками
на рубашке, что эти руки, видимо, поглощали всё его внимание и не давали ему свободы мысли. Облонский тотчас заметил это и улыбнулся.
Вошел секретарь,
с фамильярною почтительностью и некоторым, общим всем секретарям, скромным сознанием своего превосходства пред начальником в знании дел, подошел
с бумагами к Облонскому и стал, под видом вопроса, объяснять какое-то затруднение. Степан Аркадьич, не дослушав, положил ласково свою руку
на рукав секретаря.
Сконфуженный секретарь удалился. Левин, во время совещания
с секретарем совершенно оправившись от своего смущения, стоял, облокотившись обеими руками
на стул, и
на лице его было насмешливое внимание.
— Может быть, и да, — сказал Левин. — Но всё-таки я любуюсь
на твое величие и горжусь, что у меня друг такой великий человек. Однако ты мне не ответил
на мой вопрос, — прибавил он,
с отчаянным усилием прямо глядя в глаза Облонскому.
Для чего этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски; для чего они в известные часы играли попеременкам
на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты; для чего ездили эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев; для чего в известные часы все три барышни
с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были
на всем виду; для чего им, в сопровождении лакея
с золотою кокардой
на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего этого и многого другого, что делалось в их таинственном мире, он не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в эту таинственность совершавшегося.
Молодой Щербацкий, поступив во флот, утонул в Балтийском море, и сношения Левина
с Щербацкими, несмотря
на дружбу его
с Облонским, стали более редки.
Маленький, желтый человечек в очках,
с узким лбом,
на мгновение отвлекся от разговора, чтобы поздороваться, и продолжал речь, не обращая внимания
на Левина. Левин сел в ожидании, когда уедет профессор, но скоро заинтересовался предметом разговора.
Левин встречал в журналах статьи, о которых шла речь, и читал их, интересуясь ими, как развитием знакомых ему, как естественнику по университету, основ естествознания, но никогда не сближал этих научных выводов о происхождении человека как животного, о рефлексах, о биологии и социологии,
с теми вопросами о значении жизни и смерти для себя самого, которые в последнее время чаще и чаще приходили ему
на ум.
Слушая разговор брата
с профессором, он замечал, что они связывали научные вопросы
с задушевными, несколько раз почти подходили к этим вопросам, но каждый раз, как только они подходили близко к самому главному, как ему казалось, они тотчас же поспешно отдалялись и опять углублялись в область тонких подразделений, оговорок, цитат, намеков, ссылок
на авторитеты, и он
с трудом понимал, о чем речь.
Профессор
с досадой и как будто умственною болью от перерыва оглянулся
на странного вопрошателя, похожего более
на бурлака, чем
на философа, и перенес глаза
на Сергея Ивановича, как бы спрашивая: что ж тут говорить? Но Сергей Иванович, который далеко не
с тем усилием и односторонностью говорил, как профессор, и у которого в голове оставался простор для того, чтоб и отвечать профессору и вместе понимать ту простую и естественную точку зрения,
с которой был сделан вопрос, улыбнулся и сказал...
Левин хотел сказать брату о своем намерении жениться и спросить его совета, он даже твердо решился
на это; но когда он увидел брата, послушал его разговора
с профессором, когда услыхал потом этот невольно покровительственный тон,
с которым брат расспрашивал его о хозяйственных делах (материнское имение их было неделеное, и Левин заведывал обеими частями), Левин почувствовал, что не может почему-то начать говорить
с братом о своем решении жениться.
Был ясный морозный день. У подъезда рядами стояли кареты, сани, ваньки, жандармы. Чистый народ, блестя
на ярком солнце шляпами, кишел у входа и по расчищенным дорожкам, между русскими домиками
с резными князьками; старые кудрявые березы сада, обвисшие всеми ветвями от снега, казалось, были разубраны в новые торжественные ризы.
Она стояла, разговаривая
с дамой,
на противоположном конце катка.
Николай Щербацкий, двоюродный брат Кити, в коротенькой жакетке и узких панталонах, сидел
с коньками
на ногах
на скамейке и, увидав Левина, закричал ему...
Когда он думал о ней, он мог себе живо представить ее всю, в особенности прелесть этой,
с выражением детской ясности и доброты, небольшой белокурой головки, так свободно поставленной
на статных девичьих плечах.
— Я? я недавно, я вчера… нынче то есть… приехал, — отвечал Левин, не вдруг от волнения поняв ее вопрос. — Я хотел к вам ехать, — сказал он и тотчас же, вспомнив,
с каким намерением он искал ее, смутился и покраснел. — Я не знал, что вы катаетесь
на коньках, и прекрасно катаетесь.
— Хорошо, хорошо, поскорей, пожалуйста, — отвечал Левин,
с трудом удерживая улыбку счастья, выступавшую невольно
на его лице. «Да, — думал он, — вот это жизнь, вот это счастье! Вместе, сказала она, давайте кататься вместе. Сказать ей теперь? Но ведь я оттого и боюсь сказать, что теперь я счастлив, счастлив хоть надеждой… А тогда?… Но надо же! надо, надо! Прочь слабость!»
Левин стал
на ноги, снял пальто и, разбежавшись по шершавому у домика льду, выбежал
на гладкий лед и покатился без усилия, как будто одною своею волей убыстряя, укорачивая и направляя бег. Он приблизился к ней
с робостью, но опять ее улыбка успокоила его.
«Что это? Я огорчил ее. Господи, помоги мне!» подумал Левин и побежал к старой Француженке
с седыми букольками, сидевшей
на скамейке. Улыбаясь и выставляя свои фальшивые зубы, она встретила его, как старого друга.
В это время один из молодых людей, лучший из новых конькобежцев,
с папироской во рту, в коньках, вышел из кофейной и, разбежавшись, пустился
на коньках вниз по ступеням, громыхая и подпрыгивая. Он влетел вниз и, не изменив даже свободного положения рук, покатился по льду.
«Славный, милый», подумала Кити в это время, выходя из домика
с М-11е Linon и глядя
на него
с улыбкой тихой ласки, как
на любимого брата. «И неужели я виновата, неужели я сделала что-нибудь дурное? Они говорят: кокетство. Я знаю, что я люблю не его; но мне всё-таки весело
с ним, и он такой славный. Только зачем он это сказал?…» думала она.
Увидав уходившую Кити и мать, встречавшую ее
на ступеньках, Левин, раскрасневшийся после быстрого движения, остановился и задумался. Он снял коньки и догнал у выхода сада мать
с дочерью.
В это время Степан Аркадьич, со шляпой
на боку, блестя лицом и глазами, веселым победителем входил в сад. Но, подойдя к теще, он
с грустным, виноватым лицом отвечал
на ее вопросы о здоровье Долли. Поговорив тихо и уныло
с тещей, он выпрямил грудь и взял под руку Левина.
Когда Левин вошел
с Облонским в гостиницу, он не мог не заметить некоторой особенности выражения, как бы сдержанного сияния,
на лице и во всей фигуре Степана Аркадьича.
Мгновенно разостлав свежую скатерть
на покрытый уже скатертью круглый стол под бронзовым бра, он пододвинул бархатные стулья и остановился перед Степаном Аркадьичем
с салфеткой и карточкой в руках, ожидая приказаний.
— Нет, без шуток, что ты выберешь, то и хорошо. Я побегал
на коньках, и есть хочется. И не думай, — прибавил он, заметив
на лице Облонского недовольное выражение, — чтоб я не оценил твоего выбора. Я
с удовольствием поем хорошо.
И Татарин
с развевающимися фалдами побежал и через пять минут влетел
с блюдом открытых
на перламутровых раковинах устриц и
с бутылкой между пальцами.
— А недурны, — говорил он, сдирая серебряною вилочкой
с перламутровой раковины шлюпающих устриц и проглатывая их одну за другой. — Недурны, — повторял он, вскидывая влажные и блестящие глаза то
на Левина, то
на Татарина.
Левин ел и устрицы, хотя белый хлеб
с сыром был ему приятнее. Но он любовался
на Облонского. Даже Татарин, отвинтивший пробку и разливавший игристое вино по разлатым тонким рюмкам,
с заметною улыбкой удовольствия, поправляя свой белый галстук, поглядывал
на Степана Аркадьича.