Неточные совпадения
«Да! она не простит и не может простить. И всего ужаснее
то, что виной всему я, — виной я, а не виноват. В этом-то вся драма, — думал он. — Ах, ах, ах!» приговаривал он с отчаянием, вспоминая
самые тяжелые для себя впечатления из этой ссоры.
И при этом воспоминании, как это часто бывает, мучало Степана Аркадьича не столько
самое событие, сколько
то, как он ответил на эти слова жены.
Ответа не было, кроме
того общего ответа, который дает жизнь на все
самые сложные и неразрешимые вопросы. Ответ этот: надо жить потребностями дня,
то есть забыться. Забыться сном уже нельзя, по крайней мере, до ночи, нельзя уже вернуться к
той музыке, которую пели графинчики-женщины; стало быть, надо забыться сном жизни.
Несмотря на
то, что Степан Аркадьич был кругом виноват перед женой и
сам чувствовал это, почти все в доме, даже нянюшка, главный друг Дарьи Александровны, были на его стороне.
Степан Аркадьич получал и читал либеральную газету, не крайнюю, но
того направления, которого держалось большинство. И, несмотря на
то, что ни наука, ни искусство, ни политика собственно не интересовали его, он твердо держался
тех взглядов на все эти предметы, каких держалось большинство и его газета, и изменял их, только когда большинство изменяло их, или, лучше сказать, не изменял их, а они
сами в нем незаметно изменялись.
Степан Аркадьич не избирал ни направления, ни взглядов, а эти направления и взгляды
сами приходили к нему, точно так же, как он не выбирал формы шляпы или сюртука, а брал
те, которые носят.
— Я помню про детей и поэтому всё в мире сделала бы, чтобы спасти их; но я
сама не знаю, чем я спасу их:
тем ли, что увезу от отца, или
тем, что оставлю с развратным отцом, — да, с развратным отцом… Ну, скажите, после
того… что было, разве возможно нам жить вместе? Разве это возможно? Скажите же, разве это возможно? — повторяла она, возвышая голос. — После
того как мой муж, отец моих детей, входит в любовную связь с гувернанткой своих детей…
— Нешто вышел в сени, а
то всё тут ходил. Этот
самый, — сказал сторож, указывая на сильно сложенного широкоплечего человека с курчавою бородой, который, не снимая бараньей шапки, быстро и легко взбегал наверх по стертым ступенькам каменной лестницы. Один из сходивших вниз с портфелем худощавый чиновник, приостановившись, неодобрительно посмотрел на ноги бегущего и потом вопросительно взглянул на Облонского.
Каждому казалось, что
та жизнь, которую он
сам ведет, есть одна настоящая жизнь, а которую ведет приятель — есть только призрак.
Левин вдруг покраснел, но не так, как краснеют взрослые люди, — слегка,
сами того не замечая, но так, как краснеют мальчики, — чувствуя, что они смешны своей застенчивостью и вследствие
того стыдясь и краснея еще больше, почти до слез. И так странно было видеть это умное, мужественное лицо в таком детском состоянии, что Облонский перестал смотреть на него.
Казалось бы, ничего не могло быть проще
того, чтобы ему, хорошей породы, скорее богатому, чем бедному человеку, тридцати двух лет, сделать предложение княжне Щербацкой; по всем вероятностям, его тотчас признали бы хорошею партией. Но Левин был влюблен, и поэтому ему казалось, что Кити была такое совершенство во всех отношениях, такое существо превыше всего земного, а он такое земное низменное существо, что не могло быть и мысли о
том, чтобы другие и она
сама признали его достойным ее.
Убеждение Левина в
том, что этого не может быть, основывалось на
том, что в глазах родных он невыгодная, недостойная партия для прелестной Кити, а
сама Кити не может любить его.
Некрасивого, доброго человека, каким он себя считал, можно, полагал он, любить как приятеля, но чтобы быть любимым
тою любовью, какою он
сам любил Кити, нужно было быть красавцем, а главное — особенным человеком.
Левин встречал в журналах статьи, о которых шла речь, и читал их, интересуясь ими, как развитием знакомых ему, как естественнику по университету, основ естествознания, но никогда не сближал этих научных выводов о происхождении человека как животного, о рефлексах, о биологии и социологии, с
теми вопросами о значении жизни и смерти для себя
самого, которые в последнее время чаще и чаще приходили ему на ум.
— Вронский — это один из сыновей графа Кирилла Ивановича Вронского и один из
самых лучших образцов золоченой молодежи петербургской. Я его узнал в Твери, когда я там служил, а он приезжал на рекрутский набор. Страшно богат, красив, большие связи, флигель-адъютант и вместе с
тем — очень милый, добрый малый. Но более, чем просто добрый малый. Как я его узнал здесь, он и образован и очень умен; это человек, который далеко пойдет.
Сама княгиня вышла замуж тридцать лет
тому назад, по сватовству тетушки.
И сколько бы ни внушали княгине, что в наше время молодые люди
сами должны устраивать свою судьбу, он не могла верить этому, как не могла бы верить
тому, что в какое бы
то ни было время для пятилетних детей
самыми лучшими игрушками должны быть заряженные пистолеты.
Кити встала за столиком и, проходя мимо, встретилась глазами с Левиным. Ей всею душой было жалко его,
тем более, что она жалела его в несчастии, которого
сама была причиною. «Если можно меня простить,
то простите, — сказал ее взгляд, — я так счастлива».
Он прикинул воображением места, куда он мог бы ехать. «Клуб? партия безика, шампанское с Игнатовым? Нет, не поеду. Château des fleurs, там найду Облонского, куплеты, cancan. Нет, надоело. Вот именно за
то я люблю Щербацких, что
сам лучше делаюсь. Поеду домой». Он прошел прямо в свой номер у Дюссо, велел подать себе ужинать и потом, раздевшись, только успел положить голову на подушку, заснул крепким и спокойным, как всегда, сном.
То же
самое думал ее сын. Он провожал ее глазами до
тех пор, пока не скрылась ее грациозная фигура, и улыбка остановилась на его лице. В окно он видел, как она подошла к брату, положила ему руку на руку и что-то оживленно начала говорить ему, очевидно о чем-то не имеющем ничего общего с ним, с Вронским, и ему ото показалось досадным.
— Знаю, как ты всё сделаешь, — отвечала Долли, — скажешь Матвею сделать
то, чего нельзя сделать, а
сам уедешь, а он всё перепутает, — и привычная насмешливая улыбка морщила концы губ Долли, когда она говорила это.
К десяти часам, когда она обыкновенно прощалась с сыном и часто
сама, пред
тем как ехать на бал, укладывала его, ей стало грустно, что она так далеко от него; и о чем бы ни говорили, она нет-нет и возвращалась мыслью к своему кудрявому Сереже. Ей захотелось посмотреть на его карточку и поговорить о нем. Воспользовавшись первым предлогом, она встала и своею легкою, решительною походкой пошла за альбомом. Лестница наверх в ее комнату выходила на площадку большой входной теплой лестницы.
Никто, кроме ее
самой, не понимал ее положения, никто не знал
того, что она вчера отказала человеку, которого она, может быть, любила, и отказала потому, что верила в другого.
Вспоминал потом историю с шулером, которому он проиграл деньги, дал вексель и на которого
сам подал жалобу, доказывая, что
тот его обманул.
Левин помнил, как в
то время, когда Николай был в периоде набожности, постов, монахов, служб церковных, когда он искал в религии помощи, узды на свою страстную натуру, никто не только не поддержал его, но все, и он
сам, смеялись над ним. Его дразнили, звали его Ноем, монахом; а когда его прорвало, никто не помог ему, а все с ужасом и омерзением отвернулись.
Левин чувствовал, что брат Николай в душе своей, в
самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей жизни, не был более неправ, чем
те люди, которые презирали его. Он не был виноват в
том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я люблю и потому понимаю его», решил
сам с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
Он был совсем не такой, каким воображал его Константин.
Самое тяжелое и дурное в его характере,
то, что делало столь трудным общение с ним, было позабыто Константином Левиным, когда он думал о нем; и теперь, когда увидел его лицо, в особенности это судорожное поворачиванье головы, он вспомнил всё это.
Читала ли она, как героиня романа ухаживала за больным, ей хотелось ходить неслышными шагами по комнате больного; читала ли она о
том, как член парламента говорил речь, ей хотелось говорить эту речь; читала ли она о
том, как леди Мери ехала верхом за стаей и дразнила невестку и удивляла всех своею смелостью, ей хотелось это делать
самой.
А вместе с
тем на этом
самом месте воспоминаний чувство стыда усиливалось, как будто какой-то внутренний голос именно тут, когда она вспомнила о Вронском, говорил ей: «тепло, очень тепло, горячо».
— Да, как видишь, нежный муж, нежный, как на другой год женитьбы, сгорал желанием увидеть тебя, — сказал он своим медлительным тонким голосом и
тем тоном, который он всегда почти употреблял с ней, тоном насмешки над
тем, кто бы в
самом деле так говорил.
— Извините меня, доктор, но это право ни к чему не поведет. Вы у меня по три раза
то же
самое спрашиваете.
Войдя в маленький кабинет Кити, хорошенькую, розовенькую, с куколками vieux saxe, [старого саксонского фарфора,] комнатку, такую же молоденькую, розовенькую и веселую, какою была
сама Кити еще два месяца
тому назад, Долли вспомнила, как убирали они вместе прошлого года эту комнатку, с каким весельем и любовью.
Кити замялась; она хотела далее сказать, что с
тех пор, как с ней сделалась эта перемена, Степан Аркадьич ей стал невыносимо неприятен и что она не может видеть его без представлений
самых грубых и безобразных.
Написали страстное письмо, признание, и
сами несут письмо наверх, чтобы разъяснить
то, что в письме оказалось бы не совсем понятным.
Эффект, производимый речами княгини Мягкой, всегда был одинаков, и секрет производимого ею эффекта состоял в
том, что она говорила хотя и не совсем кстати, как теперь, но простые вещи, имеющие смысл. В обществе, где она жила, такие слова производили действие
самой остроумной шутки. Княгиня Мягкая не могла понять, отчего это так действовало, но знала, что это так действовало, и пользовалась этим.
— И мне
то же говорит муж, но я не верю, — сказала княгиня Мягкая. — Если бы мужья наши не говорили, мы бы видели
то, что есть, а Алексей Александрович, по моему, просто глуп. Я шопотом говорю это… Не правда ли, как всё ясно делается? Прежде, когда мне велели находить его умным, я всё искала и находила, что я
сама глупа, не видя его ума; а как только я сказала: он глуп, но шопотом, — всё так ясно стало, не правда ли?
Но не одни эти дамы, почти все, бывшие в гостиной, даже княгиня Мягкая и
сама Бетси, по нескольку раз взглядывали на удалившихся от общего кружка, как будто это мешало им. Только один Алексей Александрович ни разу не взглянул в
ту сторону и не был отвлечен от интереса начатого разговора.
Пучина эта была —
сама жизнь, мост —
та искусственная жизнь, которую прожил Алексей Александрович.
— Позволь, дай договорить мне. Я люблю тебя. Но я говорю не о себе; главные лица тут — наш сын и ты
сама. Очень может быть, повторяю, тебе покажутся совершенно напрасными и неуместными мои слова; может быть, они вызваны моим заблуждением. В таком случае я прошу тебя извинить меня. Но если ты
сама чувствуешь, что есть хоть малейшие основания,
то я тебя прошу подумать и, если сердце тебе говорит, высказать мне…
Алексей Александрович,
сам не замечая
того, говорил совершенно не
то, что приготовил.
То, что почти целый год для Вронского составляло исключительно одно желанье его жизни, заменившее ему все прежние желания;
то, что для Анны было невозможною, ужасною и
тем более обворожительною мечтою счастия, — это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял над нею и умолял успокоиться,
сам не зная, в чем и чем.
Хотя многие из
тех планов, с которыми он вернулся в деревню, и не были им исполнены, однако
самое главное, чистота жизни, была соблюдена им.
Она летела прямо на него: близкие звуки хорканья, похожие на равномерное наддирание тугой ткани, раздались над
самым ухом; уже виден был длинный нос и шея птицы, и в
ту минуту, как Левин приложился, из-за куста, где стоял Облонский, блеснула красная молния; птица, как стрела, спустилась и взмыла опять кверху.
Но в это
самое мгновенье оба вдруг услыхали пронзительный свист, который как будто стегнул их по уху, и оба вдруг схватились за ружья, и две молнии блеснули, и два удара раздались в одно и
то же мгновение. Высоко летевший вальдшнеп мгновенно сложил крылья и упал в чащу, пригибая тонкие побеги.
Само собою разумеется, что он не говорил ни с кем из товарищей о своей любви, не проговаривался и в
самых сильных попойках (впрочем, он никогда не бывал так пьян, чтобы терять власть над собой) и затыкал рот
тем из легкомысленных товарищей, которые пытались намекать ему на его связь.
Но, несмотря на
то, что его любовь была известна всему городу — все более или менее верно догадывались об его отношениях к Карениной, — большинство молодых людей завидовали ему именно в
том, что было
самое тяжелое в его любви, — в высоком положении Каренина и потому в выставленности этой связи для света.
Старший брат был тоже недоволен меньшим. Он не разбирал, какая это была любовь, большая или маленькая, страстная или не страстная, порочная или непорочная (он
сам, имея детей, содержал танцовщицу и потому был снисходителен на это); по он знал, что это любовь ненравящаяся
тем, кому нужна нравиться, и потому не одобрял поведения брата.
Вронский уважал и любил его в особенности за
то, что чувствовал, что Яшвин любит его не зa его имя и богатство, а за него
самого.
Он уже входил, ступая во всю ногу, чтобы не шуметь, по отлогим ступеням террасы, когда вдруг вспомнил
то, что он всегда забывал, и
то, что составляло
самую мучительную сторону его отношений к ней, — ее сына с его вопрошающим, противным, как ему казалось, взглядом.
— Я
то же
самое сейчас думал, — сказал он, — как из-за меня ты могла пожертвовать всем? Я не могу простить себе
то, что ты несчастлива.