Неточные совпадения
— Теперь можно всё сказать! — говорит отъезжающий. — Я
не то что оправдываюсь, но мне бы хотелось, чтобы ты по крайней мере понял меня,
как я себя понимаю, а
не так,
как пошлость смотрит на это дело. Ты говоришь, что я виноват перед ней, — обращается он к тому, который добрыми глазами смотрит на него.
— Но отчего ж
не любить и самому! — говорит отъезжающий, задумывается и
как будто с сожалением смотрит на приятеля.
И отъезжающий стал говорить об одном себе,
не замечая того, что другим
не было это так интересно,
как ему. Человек никогда
не бывает таким эгоистом,
как в минуту душевного восторга. Ему кажется, что нет на свете в эту минуту ничего прекраснее и интереснее его самого.
Перед отъездом
не только друзья, родные,
не только равнодушные, но несимпатичные, недоброжелательные люди, все
как будто вдруг сговорились сильнее полюбить его, простить
как перед исповедью или смертью.
Он раздумывал над тем, куда положить всю эту силу молодости, только раз в жизни бывающую в человеке, — на искусство ли, на науку ли, на любовь ли к женщине, или на практическую деятельность, —
не силу ума, сердца, образования, а тот неповторяющийся порыв, ту на один раз данную человеку власть сделать из себя всё, чтò он хочет, и
как ему кажется, и из всего мира всё, чтò ему хочется.
Какой-то голос всё говорил:
не то,
не то, и точно вышло
не то.
Все казаки, ямщики, смотрителя казались ему простыми существами, с которыми ему можно было просто шутить, беседовать,
не соображая, кто к
какому разряду принадлежит.
Оленину виднелось что-то серое, белое, курчавое, и,
как он ни старался, он
не мог найти ничего хорошего в виде гор, про которые он столько читал и слышал.
Он подумал, что горы и облака имеют совершенно одинаковый вид и что особенная красота снеговых гор, о которых ему толковали, есть такая же выдумка,
как музыка Баха и любовь к женщине, в которые он
не верил, — и он перестал дожидаться гор.
Как вечер, так люди из страха друг перед другом жмутся к жильям, и только зверь и птица,
не боясь человека, свободно рыщут по этой пустыне.
Она
не успела еще отворить плетня,
как громадная буйволица, провожаемая комарами, мыча проламывается сквозь ворота; за ней медленно идут сытые коровы, большими глазами признавая хозяйку и хвостом мерно хлеща себя по бокам.
У бабуки же Улитки своя забота, и она
как сидела на пороге, так и остается, и о чем-то трудно думает, до тех пор пока девка
не позвала ее.
Дядя Ерошка был огромного роста казак, с седою
как лунь широкою бородой и такими широкими плечами и грудью, что в лесу, где
не с кем было сравнить его, он казался невысоким: так соразмерны были все его сильные члены.
Шутник
не видал никакого ястреба; но у молодых казаков на кордоне давно вошло в обычай дразнить и обманывать дядю Ерошку всякий раз,
как он приходил к ним.
— Ты что ж посидеть, что ли, хочешь? — спросил урядник,
как будто
не расслышав, что сказал тот.
— А ты и
не видал! Маленький видно, — сказал Лукашка. — У самой у канавы, дядя, — прибавил он серьезно, встряхивая головой. — Шли мы так-то по канаве,
как он затрещит, а у меня ружье в чехле было. Иляска
как лопнет…. Да я тебе покажу, дядя, кое место, — недалече. Вот дай срок. Я, брат, все его дорожки знаю. Дядя Мосев! — прибавил он решительно и почти повелительно уряднику: — пора сменять! — и, подобрав ружье,
не дожидаясь приказания, стал сходить с вышки.
— Сходи! — сказал уже после урядник, оглядываясь вокруг себя. — Твои часы, что ли, Гурка? Иди! И то ловок стал Лукашка твой, — прибавил урядник, обращаясь к старику. — Все
как ты ходит, дома
не посидит; намедни убил одного.
Лукашка достал ножичек из-под кинжала и быстро дернул им. Петух встрепенулся, но
не успел расправить крылья,
как уже окровавленная голова загнулась и забилась.
—
Как сказывал Гурка-то: пришел, говорит, он к ней, а мужа нет. Фомушкин сидит, пирог ест. Он посидел, да и пошел; под окном, слышит, она и говорит: «ушел чорт-то. Что, родной, пирожка
не ешь? А спать, говорит, домой
не ходи». А он и говорит из-под окна: «славно».
— Вот ты чорт
какой! — сказал Назарка. — Ты бы к Марьянке хорунжиной подъехал. Что она ни с кем
не гуляет?
— Ты-то
не просыпаешься, так ему
как же! — сказал Назарка вполголоса.
В голове его бродили мысли о том,
как там в горах живут чеченцы,
как ходят молодцы на эту сторону,
как не боятся они казаков и
как могут переправиться в другом месте.
Как-то странно,
не перекачиваясь и
не крутясь, плыла эта карча по самой середине.
Лукашка сидел один, смотрел на отмель и прислушивался,
не слыхать ли казаков; но до кордона было далеко, а его мучило нетерпенье; он так и думал, что вот уйдут те абреки, которые шли с убитым.
Как на кабана, который ушел вечером, досадно было ему на абреков, которые уйдут теперь. Он поглядывал то вокруг себя, то на тот берег, ожидая вот-вот увидать еще человека, и, приладив подсошки, готов был стрелять. О том, чтобы его убили, ему и в голову
не приходило.
— Чего
не видать! — с сердцем сказал старик, и чтò-то серьезное и строгое выразилось в лице старика. — Джигита убил, — сказал он
как будто с сожалением.
Казаки на кордон побежали,
как бы другие
не ушли!
— Уж
как водится, — подхватили казаки. — Вишь, счастье Бог дал, ничего
не видамши, абрека убил.
Распущенные от расчета, изнуренные и запыленные солдаты, шумно и беспорядочно,
как усаживающийся рой, рассыпаются но площадям и улицам; решительно
не замечая нерасположения казаков, по-двое, по-трое, с веселым говором и позвякивая ружьями, входят в хаты, развешивают амуницию, разбирают мешочки и пошучивают с бабами.
К любимому солдатскому месту, к каше, собирается большая группа, и с трубочками в зубах солдатики, поглядывая то на дым, незаметно подымающийся в жаркое небо и сгущающийся в вышине,
как белое облако, то на огонь костра,
как расплавленное стекло дрожащий в чистом воздухе, острят и потешаются над казаками и казачками за то, что они живут совсем
не так,
как русские.
Старые казаки выходят из хат, садятся на завалинках и мрачно и молчаливо смотрят на хлопотню солдат,
как будто махнув рукой на всё и
не понимая, что из этого может выйти.
— Чорт их знает! Тьфу! Хозяина настоящего нету, на
какую — то кригу, [«Кригой» называется место у берега, огороженное плетнем для ловли рыбы.] говорят, пошел. А старуха такая дьявол, что упаси Господи, — отвечал Ванюша, хватаясь за голову. —
Как тут жить будет, я уж
не знаю. Хуже татар, ей-Богу. Даром что тоже христиане считаются. На что татарин, и тот благородней. «На кригу пошел»!
Какую кригу выдумали, неизвестно! — заключил Ванюша и отвернулся.
— Что,
не так,
как у нас на дворне? — сказал Оленин, подтрунивая и
не слезая с лошади.
— Постой,
не сердись, Иван Васильич, — отвечал Оленин, продолжая улыбаться. — Дай вот я пойду к хозяевам, посмотри, всё улажу. Еще
как заживем славно! Ты
не волнуйся только.
— Чего пришел?
Каку надо болячку? Скобленое твое рыло! Вот дай срок, хозяин придет, он тебе покажет место.
Не нужно мне твоих денег поганых. Легко ли,
не видали! Табачищем дом загадит, да деньгами платить хочет. Эку болячку
не видали! Расстрели тебе в животы сердце!.. — пронзительно кричала она, перебивая Оленина.
Жизнь его началась
не так,
как он ожидал, уезжая из Москвы, но неожиданно хорошо.
— Э,
не знаешь,
не знаешь порядков! Дурак! — сказал дядя Ерошка, укоризненно качая головой. — Коли тебе кошкилъдыговорят, ты скажи: алла рази бо сун, спаси Бог. Так-то, отец мой, а
не кошкилъды. Я тебя всему научу. Так-то был у нас Илья Мосеич, ваш, русский, так мы с ним кунаки были. Молодец был. Пьяница, вор, охотник, уж
какой охотник! Я его всему научил.
— Господин мой юнкер, значит, еще
не офицер. А звание — то имеет себе больше генерала — большого лица. Потому что
не только наш полковник, а сам царь его знает, — гордо объяснил Ванюша. — Мы
не такие,
как другая армейская голь, а наш папенька сам сенатор; тысячу, больше душ мужиков себе имел и нам по тысяче присылают. Потому нас всегда и любят. А то пожалуй и капитан, да денег нет. Что проку-то?..
Марьяна,
как всегда,
не сразу отвечала и медленно подняла глаза на казаков. Лукашка смеялся глазами,
как будто что-то особенное, независимое от разговора, происходило в это время между им и девкой.
Между тем ночь уже совсем опустилась над станицей. Яркие звезды высыпали на темном небе. По улицам было темно и пусто. Назарка остался с казачками на завалинке, и слышался их хохот, а Лукашка, отойдя тихим шагом от девок,
как кошка пригнулся и вдруг неслышно побежал, придерживая мотавшийся кинжал,
не домой, а по направлению к дому хорунжего. Пробежав две улицы и завернув в переулок, он подобрал черкеску и сел наземь в тени забора. «Ишь, хорунжиха! — думал он про Марьяну: — и
не пошутит, чорт! Дай срок».
И всё это так красноречиво и живописно рассказывалось, что Оленин
не замечал,
как проходило время.
— А Бог е знает! Годов семьдесят есть.
Как у вас царица была, я уже
не махонький был. Вот ты и считай, много ли будет. Годов семьдесят будет?
Хоть то в пример возьми: человек по следу пройдет,
не заметит, а свинья
как наткнется на твой след, так сейчас отдует и прочь; значит, ум в ней есть, что ты свою вонь
не чувствуешь, а она слышит.
Старик любил Лукашку, и лишь одного его исключал из презрения ко всему молодому поколению казаков. Кроме того, Лукашка и его мать,
как соседи, нередко давали старику вина, каймачку и т. п. из хозяйственных произведений, которых
не было у Ерошки. Дядя Ерошка, всю жизнь свою увлекавшийся, всегда практически объяснял свои побуждения, «что ж? люди достаточные, — говорил он сам себе. — Я им свежинки дам, курочку, а и они дядю
не забывают: пирожка и лепешки принесут другой раз».
— Да что, дядя!
Какая награда, говорят, малолетку? [Малолетками называются казаки,
не начавшие еще действительной конной службы.] А ружье важное, крымское! восемьдесят монетов стоит.
— Дурак, дурак, Марка! — презрительно сказал старик. — Нельзя, на то воруешь, чтобы
не скупым быть. А вы, я чай, и
не видали,
как коней-то гоняют. Что молчишь?
— — Дядя Ерошка прост был, ничего
не жалел. Зато у меня вся Чечня кунаки были. Приедет ко мне
какой кунак, водкой пьяного напою, ублажу, с собой спать положу, а к нему поеду, подарок, пешкеш, свезу. Так-то люди делают, а
не то что
как теперь: только и забавы у ребят, что семя грызут, да шелуху плюют, — презрительно заключил старик, представляя в лицах,
как грызут семя и плюют шелуху нынешние казаки.
— Да ведь и так скучно, дядя, в станице или на кордоне; а разгуляться поехать некуда. Все народ робкий. Вот хоть бы Назар. Намедни в ауле были; так Гирей-хан в Ногаи звал за конями, никто
не поехал; а одному
как же?
— Гирей-хану верить можно, его весь род — люди хорошие; его отец верный кунак был. Только слушай дядю, я тебя худу
не научу: вели ему клятву взять, тогда верно будет; а поедешь с ним, всё пистолет наготове держи. Пуще всего,
как лошадей делить станешь. Раз меня так-то убил было один чеченец: я с него просил по десяти монетов за лошадь. Верить — верь, а без ружья спать
не ложись.
— Пытать
не пытал, а сказывали хорошие люди. У меня только и заговора было, что прочту «здравствуитя»,
как на коня садиться. Никто
не убил.