Неточные совпадения
— А бог знает, — отвечал
он мне,
не поворачивая головы, — вишь, какая поземная расходится: ничего дороги
не видать. Господи-батюшка!
Притом же, несмотря на то, что в темноте я
не мог рассмотреть
его хорошенько, ямщик мой почему-то мне
не нравился и
не внушал к себе доверия.
Он сидел совершенно посередине, с ногами, а
не сбоку, роста был слишком большого, голос у
него был ленивый, шапка какая-то
не ямская — большая, раскачивающаяся в разные стороны; да и понукал
он лошадей
не так, как следует, а держа вожжи в обеих руках, точно как лакей, который сел на козлы за кучера, и, главное,
не доверял я
ему почему-то за то, что у
него уши были подвязаны платком.
— Что? куда ты? сбились, что ли? — спрашивал я; но ямщик
не отвечал мне, а, отвернув лицо в сторону от ветра, который сек
ему глаза, отошел от саней.
— Пошта бежит, — сказал мой ямщик, когда передняя из трех троек поравнялась с нами. — А что дорога? проехать можно? — крикнул
он заднему из ямщиков; но тот только крикнул на лошадей и
не отвечал
ему.
Не пропустив еще последней тройки, мой ямщик стал неловко поворачивать и наехал оглоблями на привязанных лошадей. Одна тройка из
них шарахнулась, оторвала повод и поскакала в сторону.
Но лошади
не давались. Ямщик побежал за
ними, и в одну минуту и лошади и ямщик скрылись в белой мгле метели.
— Васили-ий! давай сюда буланого, так
не поймаешь, — послышался еще
его голос.
С тех пор как ямщик мой ехал сзади,
он сделался как будто веселее и разговорчивее, чем я, так как мне еще спать
не хотелось, разумеется,
не преминул воспользоваться.
Я стал
его расспрашивать, откуда и как и что
он, и скоро узнал, что
он земляк мне, тульский, господский, из села Кирпичного, что у
них земель мало стало и совсем хлеб рожать перестали земли с самой холеры, что
их в семье два брата, третий в солдаты пошел, что хлеба до рождества недостает и живут заработками, что меньшой брат хозяин в дому, потому что женатый, а сам
он вдовец; что из
их сел каждый год сюда артели ямщиков ходят, что
он хоть
не езжал ямщиком, а пошел на почту, чтоб поддержка брату была, что живет здесь, слава богу, по сто двадцать рублей ассигнациями в год, из которых сто в семью посылает, и что жить бы хорошо, да «кульеры оченно звери, да и народ здесь все ругатель».
— А обоз. То-то любезная езда! — продолжал
он, когда мы поравнялись с огромными, покрытыми рогожами возами, шедшими друг за другом на колесах. — Гляди, ни одного человека
не видать — все спят. Сама умная лошадь знает:
не собьешь ее с дороги никак. Мы тоже езжали с рядою, — прибавил
он, — так знаем.
— Прежде ветер во как был, а теперь мы вовсе под погодой едем. Нет, мы
не туда едем, мы тоже плутаем, — заключил
он совершенно спокойно.
Он прехладнокровно делал наблюдения над ошибками передового ямщика, как будто
ему до этого ни малейшего дела
не было.
Хотя меня удивляло то, что передовой ямщик, очевидно уже потеряв и дорогу и направление,
не отыскивал дороги, а, весело покрикивая, продолжал ехать полной рысью, я уже
не хотел отставать от
них.
Сам же тот, который советовал,
не только
не отпрягал пристяжной или
не ходил по снегу искать дороги, но носу
не высовывал из-за своего армяка, и когда Игнашка-передовой на один из советов
его крикнул, чтобы
он сам ехал передом, когда знает, куда ехать, то советчик отвечал, что когда бы
он на курьерских ездил, то и поехал бы и вывел бы как раз на дорогу.
— А наши лошади в заметь передом
не пойдут, — крикнул
он, —
не такие лошади!
Другой ямщик, сидевший в одних санях с советчиком, ничего
не говорил Игнашке и вообще
не вмешивался в это дело, хотя по спал еще, о чем я заключил по неугасаемой
его трубочке и по тому, что, когда мы останавливались, я слышал
его мерный, непрерываемый говор.
Он рассказывал сказку. Раз только, когда Игнашка в шестой или седьмой раз остановился,
ему, видимо, досадно стало, что прерывается
его удовольствие езды, и
он закричал
ему...
Но старик
не отвечал
ему, а продолжал браниться. Когда
ему показалось достаточным,
он подъехал ко вторым саням.
И небольшая фигура
его на рыси грудью взвалилась на спину лошади, потом соскочила на снег,
не останавливаясь, пробежала за санями и ввалилась в
них, с выпущенными кверху через грядку ногами. Высокий Василий, так же как и прежде, молча сел в передние сани с Игнашкой и с
ним вместе стал искать дорогу.
Мне непонятно, как же
он утонул, а вода все так же гладко, красиво, равнодушно стоит над
ним, блестя золотом на полуденном солнце; и мне кажется, что я ничего
не могу сделать, никого
не удивлю, тем более что весьма плохо плаваю; а мужик уже через голову стаскивает с себя рубашку и сейчас бросится.
Все смотрят на
него с надеждой и замиранием; но, войдя в воду по плечи, мужик медленно возвращается и надевает рубашку:
он не умеет плавать.
Федор Филиппыч для чего-то поднимает кверху руки, ныряет раз, другой, третий, всякий раз пуская изо рта струйку воды и красиво встряхивая волосами и
не отвечая на вопросы, которые со всех сторон сыплются на
него.
Но валек этот звучит, как будто два валька звучат вместе в терцию, и звук этот мучит, томит меня, тем более что я знаю — этот валек есть колокол, и Федор Филиппыч
не заставит замолчать
его. И валек этот, как инструмент пытки, сжимает мою ногу, которая зябнет, — я засыпаю.
— Ну вот и слава богу! а то что это, господи-батюшка! половину ночи ездим, сами
не знаем куда. Он-то вас довезет, батюшка-барин, а мои уж лошади вовсе стали.
— В то самое время, как генерал от королевского, значит, имени приходит, значит, к Марии в темницу, в то самое время Мария говорит
ему: «Генерал! я в тебе
не нуждаюсь и
не могу тебя любить, и, значит, ты мне
не полюбовник; а полюбовник мой есть тот самый принц…» В то самое время… — продолжал было
он, но, увидав меня, замолк на минуту и стал раздувать трубочку.
Он, верно, и
не ожидал, чтобы я дал
ему, потому что отказ мой нисколько
не огорчил
его.
Сверх полушубка на
нем был надет неподпоясанный армяк, которого воротник был почти откинут, и шея совсем голая; сапоги были
не валяные, а кожаные, и шапка маленькая, которую
он снимал и поправлял беспрестанно.
Во всех
его движениях заметна была
не только энергия, но еще более, как мне казалось, желание возбудить в себе энергию.
Все время, пока Игнат ходил, — а это продолжалось так долго, что я даже боялся, как бы
он не заблудился, — советчик говорил мне самоуверенным, спокойным топом, как надо поступать во время метели, как лучше всего отпрячь лошадь и пустить, что она, как бог свят, выведет, или как иногда можно и по звездам смотреть, и как, ежели бы
он передом ехал, уж мы бы давно были на станции.
— Что мне ходить! я так знаю. Игнат рассердился, видно:
он,
не отвечая, вскочил на облучок и погнал дальше.
— Вишь, как зашлись ноги: ажно
не согреешь, — сказал
он Алешке, продолжая похлопывать чаще и чаще и огребать и высыпать снег, который
ему забился за голенищи.
Старичок вскакивает верхом, размахивает локтями и хочет ускакать, но
не может сдвинуться с места; мой старый ямщик, с большой шапкой, бросается на
него, стаскивает на землю и топчет в снегу.
Но старичок пробивает головой сугроб:
он не столько старичок, сколько заяц, и скачет прочь от нас.
Я отдаю деньги и прошу только, чтобы меня отпустили; но
они не верят, что это все мои деньги, и хотят меня убить.
Они смеются и
не понимают знаков, которые я
им делаю.
Я снова схватываю
его руку и начинаю целовать ее, но старичок
не старичок, а утопленник… и кричит: «Игнашка! стой, вон Ахметкины стоги, кажись!
Игнашка
не унывал:
он беспрестанно подергивал вожжами, покрикивал и хлопал ногами.
Не допев песни,
он остановил тройку, перекинул вожжи на передок и слез.
Но вот домишко с вывеской виднеется один около дороги посреди снега, который чуть
не до крыш и окон занес
его. Около кабака стоит тройка серых лошадей, курчавых от пота, с отставленными ногами и понурыми головами. Около двери расчищено, и стоит лопата: но с крыши все метет еще и крутит снег гудящий ветер.
Лицо у
него было
не черноватое, сухое и прямоносое, как я ожидал, судя по
его волосам и сложению. Это была круглая, веселая, совершенно курносая рожа, с большим ртом и светло, ярко-голубыми круглыми глазами. Щеки и шея
его были красны, как натертые суконкой; брови, длинные ресницы и пушок, ровно покрывающий низ
его лица, были залеплены снегом и совершенно белы. До станции оставалось всего полверсты, и мы остановились.
Высокий Василий, худощавый русый мужик с козлиной бородкой, и советчик, толстый, белобрысый, с белой густой бородой, обкладывающей
его красное лицо, подошли и тоже выпили по стаканчику. Старичок подошел было тоже к группе пьющих, но
ему не подносили, и
он отошел к своим привязанным сзади лошадям и стал поглаживать одну из
них по спине и заду.
Старичок был точно такой, каким я воображал
его: маленький, худенький, со сморщенным посинелым лицом, жиденькой бородкой, острым носиком и съеденными желтыми зубами. Шапка на
нем была ямская, совершенно новая, но полушубчишка, истертый, испачканный дегтем и прорванный на плече и полах,
не закрывал колен и посконного нижнего платья, всунутого в огромные валяные сапоги. Сам
он весь сгорбился, сморщился и, дрожа лицом и коленами, копошился около саней, видимо, стараясь согреться.
— Что ж, барин, — сказал
он, снимая шапку с своих седых волос и низко кланяясь, — всю ночь с вами плутали, дорогу искали: хоть бы на косушечку пожаловали. Право, батюшка, ваше сиятельство! А то обогреться
не на что, — прибавил
он с подобострастной улыбочкой.
Я дал
ему четвертак. Целовальник вынес косушку и поднес старичку.
Он снял рукавицу с кнутом и поднес маленькую черную, корявую и немного посиневшую руку к стакану; но большой палец
его, как чужой,
не повиновался
ему:
он не мог удержать стакана и, разлив вино, уронил
его на снег.