Неточные совпадения
«
Что везете?» — спрашивает Василий у первого извозчика, который, спустив огромные ноги с грядок и помахивая кнутиком, долго пристально-бессмысленным взором следит
за нами и отвечает что-то только тогда, когда его невозможно слышать.
Я стараюсь всячески подражать Филиппу, спрашиваю у него, хорошо ли? но обыкновенно кончается тем,
что он остается мною недоволен: говорит,
что та много везет, а та ничего не везет, высовывает локоть из-за моей груди и отнимает у меня вожжи.
— Нечаянно уронил; он и разбился,
что ж
за беда?
Иногда, притаившись
за дверью, я с тяжелым чувством зависти и ревности слушал возню, которая поднималась в девичьей, и мне приходило в голову: каково бы было мое положение, ежели бы я пришел на верх и, так же как Володя, захотел бы поцеловать Машу?
что бы я сказал с своим широким носом и торчавшими вихрами, когда бы она спросила у меня,
чего мне нужно?
Гаша подошла к шифоньерке, выдвинула ящик и так сильно хлопнула им,
что стекла задрожали в комнате. Бабушка грозно оглянулась на всех нас и продолжала пристально следить
за всеми движениями горничной. Когда она подала ей, как мне показалось, тот же самый платок, бабушка сказала...
За прошедший урок истории, которая всегда казалась мне самым скучным, тяжелым предметом, Лебедев жаловался на меня St.-Jérôme’у и в тетради баллов поставил мне два,
что считалось очень дурным. St.-Jérôme тогда еще сказал мне,
что ежели в следующий урок я получу меньше трех, то буду строго наказан. Теперь-то предстоял этот следующий урок, и, признаюсь, я сильно трусил.
Но только
что я хотел поместиться на обыкновенном посте своих наблюдений —
за дверью, как вдруг Мими, всегда бывшая причиною моих несчастий, наткнулась на меня.
Я чувствовал себя кругом виноватым — и
за то,
что был не в классе, и
за то,
что находился в таком неуказанном месте, поэтому молчал и, опустив голову, являл в своей особе самое трогательное выражение раскаяния.
Едва успели мы, сойдя вниз, поздороваться со всеми гостями, как нас позвали к столу. Папа был очень весел (он был в выигрыше в это время), подарил Любочке дорогой серебряный сервиз и
за обедом вспомнил,
что у него во флигеле осталась еще бонбоньерка, приготовленная для именинницы.
— А сигары принести тебе? — спросил я, зная,
что он всегда после обеда посылал
за ними.
Под влиянием этого же временного отсутствия мысли — рассеянности почти — крестьянский парень лет семнадцати, осматривая лезвие только
что отточенного топора подле лавки, на которой лицом вниз спит его старик отец, вдруг размахивается топором и с тупым любопытством смотрит, как сочится под лавку кровь из разрубленной шеи; под влиянием этого же отсутствия мысли и инстинктивного любопытства человек находит какое-то наслаждение остановиться на самом краю обрыва и думать: а
что, если туда броситься? или приставить ко лбу заряженный пистолет и думать: а
что, ежели пожать гашетку? или смотреть на какое-нибудь очень важное лицо, к которому все общество чувствует подобострастное уважение, и думать: а
что, ежели подойти к нему, взять его
за нос и сказать: «А ну-ка, любезный, пойдем»?
Под влиянием такого же внутреннего волнения и отсутствия размышления, когда St.-Jérôme сошел вниз и сказал мне,
что я не имею права здесь быть нынче
за то,
что так дурно вел себя и учился, чтобы я сейчас же шел на верх, я показал ему язык и сказал,
что не пойду отсюда.
Он сказал это так громко,
что все слышали его слова. Кровь с необыкновенной силой прилила к моему сердцу; я почувствовал, как крепко оно билось, как краска сходила с моего лица и как совершенно невольно затряслись мои губы. Я должен был быть страшен в эту минуту, потому
что St.-Jérôme, избегая моего взгляда, быстро подошел ко мне и схватил
за руку; но только
что я почувствовал прикосновение его руки, мне сделалось так дурно,
что я, не помня себя от злобы, вырвал руку и из всех моих детских сил ударил его.
Он или я должны оставить твой дом, потому
что я не отвечаю
за себя, я до такой степени ненавижу этого человека,
что готов на все.
Я почтительно кланяюсь и, опираясь на саблю, говорю: «Я счастлив, великий государь,
что мог пролить кровь
за свое отечество, и желал бы умереть
за него; но ежели ты так милостив,
что позволяешь мне просить тебя, прошу об одном — позволь мне уничтожить врага моего, иностранца St — Jérôme’а.
Я надеялась,
что вы будете благодарны, — продолжала она, помолчав немного и тоном, который доказывал,
что речь ее была приготовлена заблаговременно, —
за попечения и труды его,
что вы будете уметь ценить его заслуги, а вы, молокосос, мальчишка, решились поднять на него руку.
— Пойдем-ка со мной, любезный! Как ты смел трогать портфель в моем кабинете, — сказал он, вводя меня
за собой в маленькую диванную. — А?
что ж ты молчишь? а? — прибавил он, взяв меня
за ухо.
Когда я проснулся, было уже очень поздно, одна свечка горела около моей кровати, и в комнате сидели наш домашний доктор, Мими и Любочка. По лицам их заметно было,
что боялись
за мое здоровье. Я же чувствовал себя так хорошо и легко после двенадцатичасового сна,
что сейчас бы вскочил с постели, ежели бы мне не неприятно было расстроить их уверенность в том,
что я очень болен.
Угодно ли вам или не угодно будет следовать
за мною, я отправляюсь на площадку лестницы, с которой мне видно все,
что происходит в девичьей.
И
что за пьяное лицо и отвратительная фигура у этого Василья в узком сюртуке, надетом сверх грязной розовой рубашки навыпуск! В каждом его телодвижении, в каждом изгибе его спины, мне кажется,
что я вижу несомненные признаки отвратительного наказания, постигнувшего его…
—
Что это ты, Вася, мне свои рубашки не принесешь постирать, — сказала Маша после минутного молчания, — а то, вишь, какая черная, — прибавила она, взяв его
за ворот рубашки.
— Ну
чего, подлый человек, от нее добиваешься? — сказала она, толкая в дверь Василья, который торопливо встал, увидав ее. — Довел девку до евтого, да еще пристаешь, видно, весело тебе, оголтелый, на ее слезы смотреть. Вон пошел. Чтобы духу твоего не было. И
чего хорошего в нем нашла? — продолжала она, обращаясь к Маше. — Мало тебя колотил нынче дядя
за него? Нет, все свое: ни
за кого не пойду, как
за Василья Грускова. Дура!
Однако философские открытия, которые я делал, чрезвычайно льстили моему самолюбию: я часто воображал себя великим человеком, открывающим для блага всего человечества новые истины, и с гордым сознанием своего достоинства смотрел на остальных смертных; но, странно, приходя в столкновение с этими смертными, я робел перед каждым, и
чем выше ставил себя в собственном мнении, тем менее был способен с другими не только выказывать сознание собственного достоинства, но не мог даже привыкнуть не стыдиться
за каждое свое самое простое слово и движение.
Да,
чем дальше подвигаюсь я в описании этой поры моей жизни, тем тяжелее и труднее становится оно для меня. Редко, редко между воспоминаниями
за это время нахожу я минуты истинного теплого чувства, так ярко и постоянно освещавшего начало моей жизни. Мне невольно хочется пробежать скорее пустыню отрочества и достигнуть той счастливой поры, когда снова истинно нежное, благородное чувство дружбы ярким светом озарило конец этого возраста и положило начало новой, исполненной прелести и поэзии, поре юности.
Любочка смотрит всегда прямо и иногда, остановив на ком-нибудь свои огромные черные глаза, не спускает их так долго,
что ее бранят
за это, говоря,
что это неучтиво; Катенька, напротив, опускает ресницы, щурится и уверяет,
что она близорука, тогда как я очень хорошо знаю,
что она прекрасно видит.
Любочка всегда ужасно рада, когда ей удается поговорить с большим мужчиной, и говорит,
что она непременно выйдет замуж
за гусара...
Любочка вечно негодует на Мими
за то,
что ее так стягивают корсетами,
что «дышать нельзя», и любит покушать; Катенька, напротив, часто, поддевая палец под мыс своего платья, показывает нам, как оно ей широко, и ест чрезвычайно мало.
Случается даже,
что он вечером, перед клубом, заходит к нам, садится
за фортепьяно, собирает нас вокруг себя и, притоптывая своими мягкими сапогами (он терпеть не может каблуков и никогда не носит их), поет цыганские песни.
Одно,
что было мне неприятно, — это то,
что Володя как будто стыдился иногда перед ним
за мои самые невинные поступки, а всего более
за мою молодость.
Он, казалось, был очень стыдлив, потому
что каждая малость заставляла его краснеть до самых ушей; но застенчивость его не походила на мою.
Чем больше он краснел, тем больше лицо его выражало решимость. Как будто он сердился на самого себя
за свою слабость.
Мне не нравились его быстрый взгляд, твердый голос, гордый вид, но более всего совершенное равнодушие, которое он мне оказывал. Часто во время разговора мне ужасно хотелось противоречить ему; в наказание
за его гордость хотелось переспорить его, доказать ему,
что я умен, несмотря на то,
что он не хочет обращать на меня никакого внимания.
— Какой тут excès d’amour propre! — отвечал Нехлюдов, задетый
за живое. — Напротив, я стыдлив оттого,
что у меня слишком мало amour propre; мне все кажется, напротив,
что со мной неприятно, скучно… от этого…
Похвала так могущественно действует не только на чувство, но и на ум человека,
что под ее приятным влиянием мне показалось,
что я стал гораздо умнее, и мысли одна
за другой с необыкновенной быстротой набирались мне в голову.
В метафизических рассуждениях, которые бывали одним из главных предметов наших разговоров, я любил ту минуту, когда мысли быстрее и быстрее следуют одна
за другой и, становясь все более и более отвлеченными, доходят, наконец, до такой степени туманности,
что не видишь возможности выразить их и, полагая сказать то,
что думаешь, говоришь совсем другое.
— Я и скажу: я ушел потому,
что был сердит на вас… не сердит, а мне досадно было. Просто: я всегда боюсь,
что вы презираете меня
за то,
что я еще очень молод.
Неточные совпадения
Анна Андреевна.
Что тут пишет он мне в записке? (Читает.)«Спешу тебя уведомить, душенька,
что состояние мое было весьма печальное, но, уповая на милосердие божие,
за два соленые огурца особенно и полпорции икры рубль двадцать пять копеек…» (Останавливается.)Я ничего не понимаю: к
чему же тут соленые огурцы и икра?
Осип. Да
что завтра! Ей-богу, поедем, Иван Александрович! Оно хоть и большая честь вам, да все, знаете, лучше уехать скорее: ведь вас, право,
за кого-то другого приняли… И батюшка будет гневаться,
что так замешкались. Так бы, право, закатили славно! А лошадей бы важных здесь дали.
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с другими: я, брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни один человек в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)
Что это
за жаркое? Это не жаркое.
Анна Андреевна. После? Вот новости — после! Я не хочу после… Мне только одно слово:
что он, полковник? А? (С пренебрежением.)Уехал! Я тебе вспомню это! А все эта: «Маменька, маменька, погодите, зашпилю сзади косынку; я сейчас». Вот тебе и сейчас! Вот тебе ничего и не узнали! А все проклятое кокетство; услышала,
что почтмейстер здесь, и давай пред зеркалом жеманиться: и с той стороны, и с этой стороны подойдет. Воображает,
что он
за ней волочится, а он просто тебе делает гримасу, когда ты отвернешься.
Да объяви всем, чтоб знали:
что вот, дискать, какую честь бог послал городничему, —
что выдает дочь свою не то чтобы
за какого-нибудь простого человека, а
за такого,
что и на свете еще не было,
что может все сделать, все, все, все!