Неточные совпадения
У меня перед глазами
не было ни затворенной двери комнаты матушки, мимо которой я
не мог проходить без содрогания, ни закрытого рояля, к которому
не только
не подходили, но на который и смотрели с какою-то боязнью, ни траурных одежд (на всех нас
были простые дорожные платья), ни всех тех вещей, которые, живо напоминая мне невозвратимую потерю, заставляли меня остерегаться каждого проявления жизни из страха оскорбить как-нибудь ее память.
Но каждый раз в бричке мы находим гору вместо сидения, так что никак
не можем понять, как все это
было уложено накануне и как теперь мы
будем сидеть; особенно один ореховый чайный ящик с треугольной крышкой, который отдают к нам в бричку и ставят под меня, приводит меня в сильнейшее негодование.
Две секунды, и лица, на расстоянии двух аршин, приветливо, любопытно смотревшие на нас, уже промелькнули, и как-то странно кажется, что эти лица
не имеют со мной ничего общего и что их никогда,
может быть,
не увидишь больше.
Не могу выразить чувства холодного ужаса, охватившего мою душу в эту минуту. Дрожь пробегала по моим волосам, а глаза с бессмыслием страха
были устремлены на нищего…
— Ведь
не всегда же мы
будем жить вместе, — отвечала Катенька, слегка краснея и пристально вглядываясь в спину Филиппа. — Маменька
могла жить у покойницы вашей маменьки, которая
была ее другом; а с графиней, которая, говорят, такая сердитая, еще, бог знает, сойдутся ли они? Кроме того, все-таки когда-нибудь да мы разойдемся: вы богаты — у вас
есть Петровское, а мы бедные — у маменьки ничего нет.
Бедными, по моим тогдашним понятиям,
могли быть только нищие и мужики, и это понятие бедности я никак
не мог соединить в своем воображении с грациозной, хорошенькой Катей.
Но,
может быть, меня обманывала в этом отношении моя излишняя восприимчивость и склонность к анализу;
может быть, Володя совсем и
не чувствовал того же, что я. Он
был пылок, откровенен и непостоянен в своих увлечениях. Увлекаясь самыми разнородными предметами, он предавался им всей душой.
Но ни одна из перемен, происшедших в моем взгляде на вещи,
не была так поразительна для самого меня, как та, вследствие которой в одной из наших горничных я перестал видеть слугу женского пола, а стал видеть женщину, от которой
могли зависеть, в некоторой степени, мое спокойствие и счастие.
— Это
не резон; он всегда должен
быть здесь. Дети
не мои, а ваши, и я
не имею права советовать вам, потому что вы умнее меня, — продолжала бабушка, — но, кажется, пора бы для них нанять гувернера, а
не дядьку, немецкого мужика. Да, глупого мужика, который их ничему научить
не может, кроме дурным манерам и тирольским песням. Очень нужно, я вас спрашиваю, детям уметь
петь тирольские песни. Впрочем, теперь некому об этом подумать, и вы
можете делать, как хотите.
Когда мне минуло четырнадцать лет и я
мог идти к причастию, моя маменька сказала моему папеньке: „Карл стал большой мальчик, Густав; что мы
будем с ним делать?“ И папенька сказал: „Я
не знаю“.
Когда сержант принес мадер и мы
выпили по рюмочке, я взял его за руку и сказал: «Господин сержант,
может быть, у вас
есть отец и мать?..» Он сказал: «
Есть, господин Мауер…» — «Мой отец и мать, — я сказал, — восемь лет
не видали меня и
не знают, жив ли я, или кости мои давно лежат в сырой земле.
Я полтора года жил на канатной фабрике, и мой хозяин так полюбил меня, что
не хотел пустить. И мне
было хорошо. Я
был тогда красивый мужчина, я
был молодой, высокий рост, голубые глаза, римский нос… и Madam L… (я
не могу сказать ее имени), жена моего хозяина,
была молоденькая, хорошенькая дама. И она полюбила меня.
«Да, — начал он опять, поправляясь в кресле и запахивая свой халат, — много я испытал и хорошего и дурного в своей жизни; но вот мой свидетель, — сказал он, указывая на шитый по канве образок спасителя, висевший над его кроватью, — никто
не может сказать, чтоб Карл Иваныч
был нечестный человек!
-Jérôme, заметив, должно
быть, мои проделки, подошел ко мне и, нахмурив брови (чего я терпеть
не мог), сказал, что я, кажется,
не к добру развеселился и что ежели я
не буду скромнее, то, несмотря на праздник, он заставит меня раскаяться.
Припоминая то, что я сделал, я
не мог вообразить себе, что со мной
будет; но смутно предчувствовал, что пропал безвозвратно.
Он скажет: „Что ж делать, мой друг, рано или поздно ты узнал бы это, — ты
не мой сын, но я усыновил тебя, и ежели ты
будешь достоин моей любви, то я никогда
не оставлю тебя“; и я скажу ему: „Папа, хотя я
не имею права называть тебя этим именем, но я теперь произношу его в последний раз, я всегда любил тебя и
буду любить, никогда
не забуду, что ты мой благодетель, но
не могу больше оставаться в твоем доме.
«Я, кажется,
не забывал молиться утром и вечером, так за что же я страдаю?» Положительно
могу сказать, что первый шаг к религиозным сомнениям, тревожившим меня во время отрочества,
был сделан мною теперь,
не потому, чтобы несчастие побудило меня к ропоту и неверию, но потому, что мысль о несправедливости провидения, пришедшая мне в голову в эту пору совершенного душевного расстройства и суточного уединения, как дурное зерно, после дождя упавшее на рыхлую землю, с быстротой стало разрастаться и пускать корни.
— «Вы бы должны уважать мертвых, — скажет папа, — вы
были причиной его смерти, вы запугали его, он
не мог перенести унижения, которое вы готовили ему…
Положение это
было еще более неприятно потому, что, как мне ни противно
было, я
не мог не слышать, как Jérôme, прогуливаясь по своей комнате, насвистывал совершенно спокойно какие-то веселые мотивы.
Несмотря на то, что проявления его любви
были весьма странны и несообразны (например, встречая Машу, он всегда старался причинить ей боль, или щипал ее, или бил ладонью, или сжимал ее с такой силой, что она едва
могла переводить дыхание), но самая любовь его
была искренна, что доказывается уже тем, что с той поры, как Николай решительно отказал ему в руке своей племянницы, Василий запил с горя, стал шляться по кабакам, буянить — одним словом, вести себя так дурно, что
не раз подвергался постыдному наказанию на съезжей.
Слабый ум мой
не мог проникнуть непроницаемого, а в непосильном труде терял одно за другим убеждения, которые для счастья моей жизни я никогда бы
не должен
был сметь затрагивать.
Однако философские открытия, которые я делал, чрезвычайно льстили моему самолюбию: я часто воображал себя великим человеком, открывающим для блага всего человечества новые истины, и с гордым сознанием своего достоинства смотрел на остальных смертных; но, странно, приходя в столкновение с этими смертными, я робел перед каждым, и чем выше ставил себя в собственном мнении, тем менее
был способен с другими
не только выказывать сознание собственного достоинства, но
не мог даже привыкнуть
не стыдиться за каждое свое самое простое слово и движение.
Случается даже, что он вечером, перед клубом, заходит к нам, садится за фортепьяно, собирает нас вокруг себя и, притоптывая своими мягкими сапогами (он терпеть
не может каблуков и никогда
не носит их),
поет цыганские песни.
Когда Любочка сердилась и говорила: «целый век
не пускают», это слово целый век, которое имела тоже привычку говорить maman, она выговаривала так, что, казалось, слышал ее, как-то протяжно: це-е-лый век; но необыкновеннее всего
было это сходство в игре ее на фортепьяно и во всех приемах при этом: она так же оправляла платье, так же поворачивала листы левой рукой сверху, так же с досады кулаком била по клавишам, когда долго
не удавался трудный пассаж, и говорила: «ах, бог мой!», и та же неуловимая нежность и отчетливость игры, той прекрасной фильдовской игры, так хорошо названной jeu perlé, [блистательной игрой (фр.).] прелести которой
не могли заставить забыть все фокус-покусы новейших пьянистов.
Князь Нехлюдов поразил меня с первого раза как своим разговором, так и наружностью. Но несмотря на то, что в его направлении я находил много общего с своим — или,
может быть, именно поэтому, — чувство, которое он внушил мне, когда я в первый раз увидал его,
было далеко
не приязненное.
— Опять старое!
не понимаю, отчего тебе
может быть неловко там, где все тебе очень рады. Это смешно, mon cher. [мой дорогой (фр.).]
Несмотря на то, что у меня на этот счет
было составленное мнение, я так оробел от этого неожиданного обращения, что
не скоро
мог ответить ему.
—
Может быть, — отвечал он, усаживаясь подле меня, — но ежели я и догадываюсь, то
не могу сказать отчего, а вы так
можете, — сказал он.