— Да, — заговорил он, как будто продолжая свои мысли. — Всем нам, а особенно вам, женщинам, надо прожить самим весь вздор жизни, для того чтобы вернуться к самой жизни; а другому верить нельзя. Ты еще далеко не
прожила тогда этот прелестный и милый вздор, на который я любовался в тебе; и я оставлял тебя выживать его и чувствовал, что не имел права стеснять тебя, хотя для меня уже давно прошло время.
Я
жил тогда в Одессе пыльной… // Там долго ясны небеса, // Там хлопотливо торг обильный // Свои подъемлет паруса; // Там всё Европой дышит, веет, // Всё блещет югом и пестреет // Разнообразностью живой. // Язык Италии златой // Звучит по улице веселой, // Где ходит гордый славянин, // Француз, испанец, армянин, // И грек, и молдаван тяжелый, // И сын египетской земли, // Корсар в отставке, Морали.
— Я радуюсь, кузина, а не смеюсь: не правда ли, вы
жили тогда, были счастливы, веселы, — не так, как после, как теперь!..
Два слова, чтоб не забыть: князь
жил тогда в той же квартире, но занимал ее уже почти всю; хозяйка квартиры, Столбеева, пробыла лишь с месяц и опять куда-то уехала.
Надо заметить, что Алеша,
живя тогда в монастыре, был еще ничем не связан, мог выходить куда угодно хоть на целые дни, и если носил свой подрясник, то добровольно, чтобы ни от кого в монастыре не отличаться.
Неточные совпадения
— Да расскажи мне, что делается в Покровском? Что, дом всё стоит, и березы, и наша классная? А Филипп садовник, неужели
жив? Как я помню беседку и диван! Да смотри же, ничего не переменяй в доме, но скорее женись и опять заведи то же, что было. Я
тогда приеду к тебе, если твоя жена будет хорошая.
Вронский слушал внимательно, но не столько самое содержание слов занимало его, сколько то отношение к делу Серпуховского, уже думающего бороться с властью и имеющего в этом свои симпатии и антипатии,
тогда как для него были по службе только интересы эскадрона. Вронский понял тоже, как мог быть силен Серпуховской своею несомненною способностью обдумывать, понимать вещи, своим умом и даром слова, так редко встречающимся в той среде, в которой он
жил. И, как ни совестно это было ему, ему было завидно.
В первый раз
тогда поняв ясно, что для всякого человека и для него впереди ничего не было, кроме страдания, смерти и вечного забвения, он решил, что так нельзя
жить, что надо или объяснить свою жизнь так, чтобы она не представлялась злой насмешкой какого-то дьявола, или застрелиться.
Я сделался нравственным калекой: одна половина души моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и бросил, —
тогда как другая шевелилась и
жила к услугам каждого, и этого никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел ее эпитафию.
Уж
тогда плохо, когда пойдут на кулаки: уж тут толку не будет — только ворам
пожива.