В диванной, куда нас провел Фока и где он постлал нам постель, казалось, все — зеркало, ширмы, старый деревянный образ, каждая неровность стены, оклеенной
белой бумагой, — все говорило про страдания, про смерть, про то, чего уже больше никогда не будет.
Никто не думал, глядя на его белые с напухшими жилами руки, так нежно длинными пальцами ощупывавшие оба края лежавшего пред ним листа
белой бумаги, и на его с выражением усталости на бок склоненную голову, что сейчас из его уст выльются такие речи, которые произведут страшную бурю, заставят членов кричать, перебивая друг друга, и председателя требовать соблюдения порядка.
Сложив обе дощечки, из коих железная была меньше деревянной, он связал их вместе накрепко, крест-накрест, ниткой; потом аккуратно и щеголевато увертел их в чистую
белую бумагу и обвязал так, чтобы помудренее было развязать.
— Правда, чиновник! — ответил Рогожин, — правда, пьяная душа! Эх, куда ни шло. Настасья Филипповна! — вскричал он, глядя на нее как полоумный, робея и вдруг ободряясь до дерзости, — вот восемнадцать тысяч! — И он шаркнул пред ней на столик пачку в
белой бумаге, обернутую накрест шнурками. — Вот! И… и еще будет!
Неточные совпадения
― Не угодно ли? ― Он указал на кресло у письменного уложенного
бумагами стола и сам сел на председательское место, потирая маленькие руки с короткими, обросшими
белыми волосами пальцами, и склонив на бок голову. Но, только что он успокоился в своей позе, как над столом пролетела моль. Адвокат с быстротой, которой нельзя было ожидать от него, рознял руки, поймал моль и опять принял прежнее положение.
Герои наши видели много
бумаги, и черновой и
белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую
бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
Молодые люди вошли. Комната, в которой они очутились, походила скорее на рабочий кабинет, чем на гостиную.
Бумаги, письма, толстые нумера русских журналов, большею частью неразрезанные, валялись по запыленным столам; везде
белели разбросанные окурки папирос.
— Хочется думать, что молодежь понимает свою задачу, — сказал патрон, подвинув Самгину пачку
бумаг, и встал; халат распахнулся, показав шелковое
белье на крепком теле циркового борца. — Разумеется, людям придется вести борьбу на два фронта, — внушительно говорил он, расхаживая по кабинету, вытирая платком пальцы. — Да, на два: против лиходеев справа, которые доводят народ снова до пугачевщины, как было на юге, и против анархии отчаявшихся.
По ночам, волнуемый привычкой к женщине, сердито и обиженно думал о Лидии, а как-то вечером поднялся наверх в ее комнату и был неприятно удивлен: на пружинной сетке кровати лежал свернутый матрац, подушки и
белье убраны, зеркало закрыто газетной
бумагой, кресло у окна — в сером чехле, все мелкие вещи спрятаны, цветов на подоконниках нет.