Неточные совпадения
Потом буду
ходить каждый день в университет пешком (а ежели мне дадут дрожки, то продам их и деньги эти отложу тоже на бедных) и в точности буду исполнять
все (что было это «
все», я никак бы не мог сказать тогда, но я живо понимал и чувствовал это «
все» разумной, нравственной, безупречной жизни).
Буду составлять лекции и даже вперед
проходить предметы, так что на первом курсе буду первым и напишу диссертацию; на втором курсе уже вперед буду знать
все, и меня могут перевести прямо в третий курс, так что я восемнадцати лет кончу курс первым кандидатом с двумя золотыми медалями, потом выдержу на магистра, на доктора и сделаюсь первым ученым в России… даже в Европе я могу быть первым ученым…
Или то ли дело, бывало, в Москве, когда
все, тихо переговариваясь, стоят перед накрытым столом в зале, дожидаясь бабушки, которой Гаврило уже
прошел доложить, что кушанье поставлено, — вдруг отворяется дверь, слышен шорох платья, шарканье ног, и бабушка, в чепце с каким-нибудь необыкновенным лиловым бантом, бочком, улыбаясь или мрачно косясь (смотря по состоянию здоровья), выплывает из своей комнаты.
Первый
прошел исповедоваться папа. Он очень долго пробыл в бабушкиной комнате, и во
все это время мы
все в диванной молчали или шепотом переговаривались о том, кто пойдет прежде. Наконец опять из двери послышался голос монаха, читавшего молитву, и шаги папа. Дверь скрипнула, и он вышел оттуда, по своей привычке, покашливая, подергивая плечом и не глядя ни на кого из нас.
«
Проходят месяцы,
проходят годы, — думал я, — он
все один, он
все спокоен, он
все чувствует, что совесть его чиста пред богом и молитва услышана им». С полчаса я просидел на стуле, стараясь не двигаться и не дышать громко, чтобы не нарушать гармонию звуков, говоривших мне так много. А маятник
все стучал так же — направо громче, налево тише.
В четверг на святой папа, сестра и Мими с Катенькой уехали в деревню, так что во
всем большом бабушкином доме оставались только Володя, я и St.-Jérôme. То настроение духа, в котором я находился в день исповеди и поездки в монастырь, совершенно
прошло и оставило по себе только смутное, хотя и приятное, воспоминание, которое
все более и более заглушалось новыми впечатлениями свободной жизни.
Или тоже сидишь за книгой и кое-как сосредоточишь
все внимание на то, что читаешь, вдруг по коридору услышишь женские шаги и шум платья, — и
все выскочило из головы, и нет возможности усидеть на месте, хотя очень хорошо знаешь, что, кроме Гаши, старой бабушкиной горничной, никто не мог
пройти по коридору.
Или вечером сидишь один с сальной свечой в своей комнате; вдруг на секунду, чтоб снять со свечи или поправиться на стуле, отрываешься от книги и видишь, что везде в дверях, по углам темно, и слышишь, что везде в доме тихо, — опять невозможно не остановиться и не слушать этой тишины, и не смотреть на этот мрак отворенной двери в темную комнату, и долго-долго не пробыть в неподвижном положении или не пойти вниз и не
пройти по
всем пустым комнатам.
Так что, ежели бы не учителя, которые продолжали
ходить ко мне, не St.-Jérôme, который изредка нехотя подстрекал мое самолюбие, и, главное, не желание показаться дельным малым в глазах моего друга Нехлюдова, то есть выдержать отлично экзамен, что, по его понятиям, было очень важною вещью, — ежели бы не это, то весна и свобода сделали бы то, что я забыл бы даже
все то, что знал прежде, и ни за что бы не выдержал экзамена.
Я обернулся и увидал брата и Дмитрия, которые в расстегнутых сюртуках, размахивая руками,
проходили ко мне между лавок. Сейчас видны были студенты второго курса, которые в университете как дома. Один вид их расстегнутых сюртуков выражал презрение к нашему брату поступающему, а нашему брату поступающему внушал зависть и уважение. Мне было весьма лестно думать, что
все окружающие могли видеть, что я знаком с двумя студентами второго курса, и я поскорее встал им навстречу.
Довольно долго я
ходил по
всем комнатам и смотрелся во
все зеркала то в застегнутом сюртуке, то совсем в расстегнутом, то в застегнутом на одну верхнюю пуговицу, и
все мне казалось отлично.
Потом, как мне ни совестно было показывать слишком большую радость, я не удержался, пошел в конюшню и каретный сарай, посмотрел Красавчика, Кузьму и дрожки, потом снова вернулся и стал
ходить по комнатам, поглядывая в зеркала и рассчитывая деньги в кармане и
все так же счастливо улыбаясь.
Зала, через светло налощенный пол которой я
прошел в гостиную, была также строго, холодно и опрятно убрана,
все блестело и казалось прочным, хотя и не совсем новым, но ни картин, ни гардин, никаких украшений нигде не было заметно.
Комната не протоплена, не убрана; суп, который один вам можно есть, не заказан повару, за лекарством не послано; но, изнуренная от ночного бдения, любящая жена ваша
все с таким же выражением соболезнования смотрит на вас,
ходит на цыпочках и шепотом отдает слугам непривычные и неясные приказания.
Сени и лестницу я
прошел, еще не проснувшись хорошенько, но в передней замок двери, задвижка, косая половица, ларь, старый подсвечник, закапанный салом по-старому, тени от кривой, холодной, только что зажженной светильни сальной свечи, всегда пыльное, не выставлявшееся двойное окно, за которым, как я помнил, росла рябина, —
все это так было знакомо, так полно воспоминаний, так дружно между собой, как будто соединено одной мыслью, что я вдруг почувствовал на себе ласку этого милого старого дома.
Мы пришли в нашу детскую спальню:
все детские ужасы снова те же таились во мраке углов и дверей;
прошли гостиную — та же тихая, нежная материнская любовь была разлита по
всем предметам, стоявшим в комнате;
прошли залу — шумливое, беспечное детское веселье, казалось, остановилось в этой комнате и ждало только того, чтобы снова оживили его.
Когда уже становилось жарко, но дамы наши еще не выходили к чаю, я часто
ходил в огород или сад есть
все те овощи и фрукты, которые поспевали.
Он стоял в гостиной, опершись рукой о фортепьяно, и нетерпеливо и вместе с тем торжественно смотрел в мою сторону. На лице его уже не было того выражения молодости и счастия, которое я замечал на нем
все это время. Он был печален. Володя с трубкой в руке
ходил по комнате. Я подошел к отцу и поздоровался с ним.
Раз я пришел прежде его, и так как лекция была любимого профессора, на которую сошлись студенты, не имевшие обыкновения всегда
ходить на лекции, и места
все были заняты, я сел на место Оперова, положил на пюпитр свои тетради, а сам вышел.
Часто, глядя на нее, когда она, улыбающаяся, румяная от зимнего холоду, счастливая сознанием своей красоты, возвращалась с визитов и, сняв шляпу, подходила осмотреться в зеркало, или, шумя пышным бальным открытым платьем, стыдясь и вместе гордясь перед слугами,
проходила в карету, или дома, когда у нас бывали маленькие вечера, в закрытом шелковом платье и каких-то тонких кружевах около нежной шеи, сияла на
все стороны однообразной, но красивой улыбкой, — я думал, глядя на нее: что бы сказали те, которые восхищались ей, ежели б видели ее такою, как я видел ее, когда она, по вечерам оставаясь дома, после двенадцати часов дожидаясь мужа из клуба, в каком-нибудь капоте, с нечесаными волосами, как тень
ходила по слабо освещенным комнатам.
Когда уже
все начали
ходить аккуратнее на лекции, профессор физики кончил свой курс и простился до экзаменов, студенты стали собирать тетрадки и партиями готовиться, я тоже подумал, что надо готовиться.
Вступив в казарму, меня поразил особенный тяжелый запах, звук храпения нескольких сотен людей, и,
проходя за нашим проводником и Зухиным, который твердыми шагами шел впереди
всех между нарами, я с трепетом вглядывался в положение каждого рекрута и к каждому прикладывал оставшуюся в моем воспоминании сбитую жилистую фигуру Семенова с длинными всклокоченными, почти седыми волосами, белыми зубами и мрачными блестящими глазами.
Всю дорогу домой, которую мы
прошли пешком, Зухин молчал и беспрестанно немножко сморкался, приставляя палец то к одной, то к другой ноздре. Придя домой, он тотчас же ушел от нас и с того самого дня запил до самых экзаменов.