Те добродетельные мысли, которые мы в беседах перебирали с обожаемым другом моим Дмитрием, чудесным Митей, как я
сам с собою шепотом иногда называл его, еще нравились только моему уму, а не чувству. Но пришло время, когда эти мысли с такой свежей силой морального открытия пришли мне в голову, что я испугался, подумав о том, сколько времени я потерял даром, и тотчас же, в ту же секунду захотел прилагать эти мысли к жизни, с твердым намерением никогда уже не изменять им.
Неточные совпадения
Ну, а потом? — спрашивал я
сам себя, но тут я припомнил, что эти мечты — гордость, грех, про который нынче же вечером надо будет сказать духовнику, и возвратился к началу рассуждений: — Для приготовления к лекциям я буду ходить пешком на Воробьевы горы; выберу
себе там местечко под деревом и буду читать лекции; иногда возьму
с собой что-нибудь закусить: сыру или пирожок от Педотти, или что-нибудь.
Четвертое и главное чувство было отвращение к
самому себе и раскаяние, но раскаяние до такой степени слитое
с надеждой на счастие, что оно не имело в
себе ничего печального.
Сознание свободы и то весеннее чувство ожидания чего-то, про которое я говорил уже, до такой степени взволновали меня, что я решительно не мог совладеть
с самим собою и приготавливался к экзамену очень плохо.
Бывало, утром занимаешься в классной комнате и знаешь, что необходимо работать, потому что завтра экзамен из предмета, в котором целых два вопроса еще не прочитаны мной, но вдруг пахнёт из окна каким-нибудь весенним духом, — покажется, будто что-то крайне нужно сейчас вспомнить, руки
сами собою опускают книгу, ноги
сами собой начинают двигаться и ходить взад и вперед, а в голове, как будто кто-нибудь пожал пружинку и пустил в ход машину, в голове так легко и естественно и
с такою быстротою начинают пробегать разные пестрые, веселые мечты, что только успеваешь замечать блеск их.
— Да это тот
самый! — сказал он, — можешь
себе представить, что этот Колпиков известный негодяй, шулер, а главное трус, выгнан товарищами из полка за то, что получил пощечину и не хотел драться. Откуда у него прыть взялась? — прибавил он
с доброй улыбкой, глядя на меня, — ведь он больше ничего не сказал, как «невежа»?
— Ах, я бы вас не узнал, — отвечал я, несмотря на то, что в это
самое время думал, что я всегда бы узнал ее. Я чувствовал
себя снова в том беспечно веселом расположении духа, в котором я пять лет тому назад танцевал
с ней гросфатер на бабушкином бале.
— Да, она удивительная девушка, — говорил он, стыдливо краснея, но тем
с большей смелостью глядя мне в глаза, — она уж не молодая девушка, даже скорей старая, и совсем нехороша
собой, но ведь что за глупость, бессмыслица — любить красоту! — я этого не могу понять, так это глупо (он говорил это, как будто только что открыл
самую новую, необыкновенную истину), а такой души, сердца и правил… я уверен, не найдешь подобной девушки в нынешнем свете (не знаю, от кого перенял Дмитрий привычку говорить, что все хорошее редко в нынешнем свете, но он любил повторять это выражение, и оно как-то шло к нему).
Любовь Сергеевна весь этот вечер говорила такими большею частию не идущими ни к делу, ни друг к другу изречениями; но я так верил Дмитрию, и он так заботливо весь этот вечер смотрел то на меня, то на нее
с выражением, спрашивавшим: «Ну, что?» — что я, как это часто случается, хотя в душе был уже убежден, что в Любовь Сергеевне ничего особенного нет, еще чрезвычайно далек был от того, чтобы высказать эту мысль даже
самому себе.
По этим данным я в детстве составил
себе такое твердое и ясное понятие о том, что Епифановы наши враги, которые готовы зарезать или задушить не только папа, но и сына его, ежели бы он им попался, и что они в буквальном смысле черные люди, что, увидев в год кончины матушки Авдотью Васильевну Епифанову, la belle Flamande, ухаживающей за матушкой, я
с трудом мог поверить тому, что она была из семейства черных людей, и все-таки удержал об этом семействе
самое низкое понятие.
Семенов перед
самыми экзаменами кончил свое кутежное поприще
самым энергическим и оригинальным образом, чему я был свидетелем благодаря своему знакомству
с Зухиным. Вот как это было. Раз вечером, только что мы сошлись к Зухину, и Оперов, приникнув головой к тетрадкам и поставив около
себя, кроме сальной свечи в подсвечнике, сальную свечу в бутылке, начал читать своим тоненьким голоском свои мелко исписанные тетрадки физики, как в комнату вошла хозяйка и объявила Зухину, что к нему пришел кто-то
с запиской.
Я был совершенно согласен
с замечанием Оперова, особенно в отношении меня, который был почти незнаком
с Семеновым, но мне так приятно было знать
себя участвующим в общем товарищеском деле и так хотелось видеть
самого Семенова, что я ничего не сказал на это замечание.
Неточные совпадения
О! я шутить не люблю. Я им всем задал острастку. Меня
сам государственный совет боится. Да что в
самом деле? Я такой! я не посмотрю ни на кого… я говорю всем: «Я
сам себя знаю,
сам». Я везде, везде. Во дворец всякий день езжу. Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш… (Поскальзывается и чуть-чуть не шлепается на пол, но
с почтением поддерживается чиновниками.)
Почтмейстер. Нет, о петербургском ничего нет, а о костромских и саратовских много говорится. Жаль, однако ж, что вы не читаете писем: есть прекрасные места. Вот недавно один поручик пишет к приятелю и описал бал в
самом игривом… очень, очень хорошо: «Жизнь моя, милый друг, течет, говорит, в эмпиреях: барышень много, музыка играет, штандарт скачет…» —
с большим,
с большим чувством описал. Я нарочно оставил его у
себя. Хотите, прочту?
Осип, слуга, таков, как обыкновенно бывают слуги несколько пожилых лет. Говорит сурьёзно, смотрит несколько вниз, резонер и любит
себе самому читать нравоучения для своего барина. Голос его всегда почти ровен, в разговоре
с барином принимает суровое, отрывистое и несколько даже грубое выражение. Он умнее своего барина и потому скорее догадывается, но не любит много говорить и молча плут. Костюм его — серый или синий поношенный сюртук.
Питался больше рыбою; // Сидит на речке
с удочкой // Да
сам себя то по носу, // То по лбу — бац да бац!
— Не знаю я, Матренушка. // Покамест тягу страшную // Поднять-то поднял он, // Да в землю
сам ушел по грудь //
С натуги! По лицу его // Не слезы — кровь течет! // Не знаю, не придумаю, // Что будет? Богу ведомо! // А про
себя скажу: // Как выли вьюги зимние, // Как ныли кости старые, // Лежал я на печи; // Полеживал, подумывал: // Куда ты, сила, делася? // На что ты пригодилася? — // Под розгами, под палками // По мелочам ушла!