Должно полагать, что в то время
в целом Франкфурте ни в одном магазине не существовало такого вежливого, приличного, важного, любезного главного комми, каковым являлся г-н Клюбер.
Слегка покачиваясь на ногах, офицер остановился перед Джеммой и насильственно-крикливым голосом, в котором, мимо его воли, все таки высказывалась борьба с самим собою, произнес: «Пью за здоровье прекраснейшей кофейницы
в целом Франкфурте, в целом мире (он разом „хлопнул“ стакан) — и в возмездие беру этот цветок, сорванный ее божественными пальчиками!» Он взял со стола розу, лежавшую перед прибором Джеммы.
Неточные совпадения
Джемма слушала мать — и то посмеивалась, то вздыхала, то гладила ее по плечу, то грозила ей пальцем, то посматривала на Санина; наконец она встала, обняла и
поцеловала мать
в шею — «
в душку», отчего та много смеялась и даже пищала.
Джемма тотчас принялась ухаживать за нею, тихонько дула ей на лоб, намочив его сперва одеколоном, тихонько
целовала ее щеки, укладывала ей голову
в подушки, запрещала ей говорить — и опять ее
целовала. Потом, обратившись к Санину, она начала рассказывать ему полушутливым, полутронутым тоном — какая у ней отличная мать и какая она была красавица! «Что я говорю: была! она и теперь — прелесть. Посмотрите, посмотрите, какие у ней глаза!»
Сообщив все это
в течение нескольких секунд, он внезапно припал к плечу Санина, порывисто
поцеловал его и бросился вниз по улице.
— Monsieur Dimitri, — начала она осторожным голосом, — я
в течение
целого нынешнего дня хотела вам дать одну вещь… но не решалась; и вот теперь, неожиданно увидя вас снова, подумала, что, видно, так суждено…
Прошло еще мгновенье — и оба преступника — Санин и Джемма — уже лежали на коленях у ног ее, и она клала им поочередно свои руки на головы; прошло другое мгновенье — и они уже обнимали и
целовали ее, и Эмиль, с сияющим от восторга лицом, вбежал
в комнату и тоже бросился к тесно сплоченной группе.
Он обнял и
поцеловал фрау Леноре, а Джемму попросил пойти за ним
в ее комнату — на минутку, так как ему нужно сообщить ей что-то очень важное… Ему просто хотелось проститься с ней наедине. Фрау Леноре это поняла — и не полюбопытствовала узнать, какая это была такая важная вещь…
Она подсела к мужу — и, дождавшись, что он остался
в дураках, сказала ему: «Ну, пышка, довольно! (при слове „пышка“ Санин с изумлением глянул на нее, а она весело улыбнулась, отвечая взглядом на его взгляд и выказывая все свои ямочки на щеках) — довольно; я вижу, ты спать хочешь;
целуй ручку и отправляйся; а мы с господином Саниным побеседуем вдвоем».
— Знаешь что: останься. Ты
в театре все спишь — да и по-немецки ты понимаешь плохо. Ты лучше вот что сделай: напиши ответ управляющему — помнишь, насчет нашей мельницы… насчет крестьянского помолу. Скажи ему, что я не хочу, не хочу и не хочу! Вот тебе и занятие на
целый вечер…
Тысячу раз просил он мысленно прощенья у своей чистой, непорочной голубицы — хотя он, собственно, ни
в чем обвинить себя не мог; тысячу раз
целовал данный ею крестик.
— Какой ты у меня умница! — воскликнула Марья Николаевна, обратившись к нему, — как ты все мои комиссии во Франкфурте исполнил!
Поцеловала бы я тебя
в лобик — да ты у меня за этим не гоняешься.
— Дайте мне мою лорнетку, — проговорила вдруг Марья Николаевна. — Мне хочется посмотреть: неужели эта jeune première
в самом деле так дурна собою? Право, можно подумать, что ее определило правительство с нравственной
целью, чтобы молодые люди не слишком увлекались.
Целых шесть недель прожил он
в гостинице, почти не выходя из комнаты и решительно никого не видя.
К довершению бедствия глуповцы взялись за ум. По вкоренившемуся исстари крамольническому обычаю, собрались они около колокольни, стали судить да рядить и кончили тем, что выбрали из среды своей ходока — самого древнего
в целом городе человека, Евсеича. Долго кланялись и мир и Евсеич друг другу в ноги: первый просил послужить, второй просил освободить. Наконец мир сказал:
Неточные совпадения
Хлестаков. Возьмите, возьмите; это порядочная сигарка. Конечно, не то, что
в Петербурге. Там, батюшка, я куривал сигарочки по двадцати пяти рублей сотенка, просто ручки потом себе
поцелуешь, как выкуришь. Вот огонь, закурите. (Подает ему свечу.)
Купцы. Ей-ей! А попробуй прекословить, наведет к тебе
в дом
целый полк на постой. А если что, велит запереть двери. «Я тебя, — говорит, — не буду, — говорит, — подвергать телесному наказанию или пыткой пытать — это, говорит, запрещено законом, а вот ты у меня, любезный, поешь селедки!»
Купцы. Ей-богу! такого никто не запомнит городничего. Так все и припрятываешь
в лавке, когда его завидишь. То есть, не то уж говоря, чтоб какую деликатность, всякую дрянь берет: чернослив такой, что лет уже по семи лежит
в бочке, что у меня сиделец не будет есть, а он
целую горсть туда запустит. Именины его бывают на Антона, и уж, кажись, всего нанесешь, ни
в чем не нуждается; нет, ему еще подавай: говорит, и на Онуфрия его именины. Что делать? и на Онуфрия несешь.
Артемий Филиппович. Смотрите, чтоб он вас по почте не отправил куды-нибудь подальше. Слушайте: эти дела не так делаются
в благоустроенном государстве. Зачем нас здесь
целый эскадрон? Представиться нужно поодиночке, да между четырех глаз и того… как там следует — чтобы и уши не слыхали. Вот как
в обществе благоустроенном делается! Ну, вот вы, Аммос Федорович, первый и начните.
Пускай народу ведомо, // Что
целые селения // На попрошайство осенью, // Как на доходный промысел, // Идут:
в народной совести // Уставилось решение, // Что больше тут злосчастия, // Чем лжи, — им подают.