Неточные совпадения
Марья Дмитриевна (в девицах Пестова) еще в детстве лишилась родителей, провела несколько лет в Москве, в институте,
и, вернувшись оттуда, жила в пятидесяти верстах от О…, в родовом своем селе Покровском, с теткой
да с старшим братом.
— Как не быть-с, как не быть-с, — возразил гость, медленно моргая
и вытягивая губы. — Гм!..
да вот пожалуйте, есть новость,
и преудивительная: Лаврецкий Федор Иваныч приехал.
— Да-с, — возразил Гедеоновский, — другой на его месте
и в свет-то показаться посовестился бы.
— Лета ихние! Что делать-с! — заметил Гедеоновский. — Вот они изволят говорить: кто не хитрит.
Да кто нонеча не хитрит? Век уж такой. Один мой приятель, препочтенный
и, доложу вам, не малого чина человек, говаривал: что нонеча, мол, курица,
и та с хитростью к зерну приближается — все норовит, как бы сбоку подойти. А как погляжу я на вас, моя барыня, нрав-то у вас истинно ангельский; пожалуйте-ка мне вашу белоснежную ручку.
— Да-с, да-с. Ведь она, говорят,
и с артистами,
и с пиянистами,
и, как там по-ихнему, со львами
да со зверями знакомство вела. Стыд потеряла совершенно…
—
Да, все второй нумер, легкий товар, спешная работа. Это нравится,
и он нравится,
и сам он этим доволен — ну
и браво. А я не сержусь; эта кантата
и я — мы оба старые дураки; мне немножко стыдно, но это ничего.
— Мсье Паншин… Сергей Петрович Гедеоновский…
Да садитесь же! Гляжу на вас
и, право, даже глазам не верю. Как здоровье ваше?
—
Да… но
и в той деревушке есть флигелек; а мне пока больше ничего не нужно. Это место — для меня теперь самое удобное.
— Не думала я дождаться тебя;
и не то чтоб я умирать собиралась; нет — меня еще годов на десять, пожалуй, хватит: все мы, Пестовы, живучи; дед твой покойный, бывало, двужильными нас прозывал;
да ведь господь тебя знал, сколько б ты еще за границей проболтался.
Петр Андреич, узнав о свадьбе сына, слег в постель
и запретил упоминать при себе имя Ивана Петровича; только мать, тихонько от мужа, заняла у благочинного
и прислала пятьсот рублей ассигнациями
да образок его жене; написать она побоялась, но велела сказать Ивану Петровичу через посланного сухопарого мужичка, умевшего уходить в сутки по шестидесяти верст, чтоб он не очень огорчался, что, бог даст, все устроится
и отец переложит гнев на милость; что
и ей другая невестка была бы желательнее, но что, видно, богу так было угодно, а что она посылает Маланье Сергеевне свое родительское благословение.
В Петербурге, вопреки его собственным ожиданиям, ему повезло: княжна Кубенская, — которую мусье Куртен успел уже бросить, но которая не успела еще умереть, — чтобы чем-нибудь загладить свою вину перед племянником, отрекомендовала его всем своим друзьям
и подарила ему пять тысяч рублей — едва ли не последние свои денежки —
да лепиковские часы с его вензелем в гирлянде амуров.
В доме точно произошли некоторые перемены: приживальщики
и тунеядцы подверглись немедленному изгнанию; в числе их пострадали две старухи, одна — слепая, другая — разбитая параличом,
да еще дряхлый майор очаковских времен, которого, по причине его действительно замечательной жадности, кормили одним черным хлебом
да чечевицей.
Что же до хозяйства, до управления имениями (Глафира Петровна входила
и в эти дела), то, несмотря на неоднократно выраженное Иваном Петровичем намерение: вдохнуть новую жизнь в этот хаос, — все осталось по-старому, только оброк кой-где прибавился,
да барщина стала потяжелее,
да мужикам запретили обращаться прямо к Ивану Петровичу: патриот очень уж презирал своих сограждан.
Когда наступила пора учить его языкам
и музыке, Глафира Петровна наняла за бесценок старую девицу, шведку с заячьими глазами, которая с грехом пополам говорила по-французски
и по-немецки, кое-как играла на фортепиано
да, сверх того, отлично солила огурцы.
Тут бы ему отдохнуть
и упрочить, не спеша, свое благосостояние; он на это
и рассчитывал,
да немножко неосторожно повел дело: он придумал было новое средство пустить в оборот казенные деньги, — средство оказалось отличное, но он не вовремя поскупился: на него донесли; вышла более чем неприятная, вышла скверная история.
Светлые
и темные воспоминания одинаково его терзали; ему вдруг пришло в голову, что на днях она при нем
и при Эрнесте села за фортепьяно
и спела: «Старый муж, грозный муж!» Он вспомнил выражение ее лица, странный блеск глаз
и краску на щеках, —
и он поднялся со стула, он хотел пойти, сказать им: «Вы со мной напрасно пошутили; прадед мой мужиков за ребра вешал, а дед мой сам был мужик», —
да убить их обоих.
—
И вы не забывайте меня.
Да послушайте, — прибавил он, — вы идете в церковь: помолитесь кстати
и за меня.
Ответственность, конечно, большая; конечно, от родителей зависит счастие детей,
да ведь
и то сказать: до сих пор худо ли, хорошо ли, а ведь все я, везде я одна, как есть:
и воспитала-то детей,
и учила их, все я… я вот
и теперь мамзель от госпожи Болюс выписала…
—
Да, не всех же ему пленять. Будет с него
и того, что вот Настасья Карповна в него влюблена.
Да не забудь, Федя, по Глафире Петровне тоже панафиду отслужить; вот тебе
и целковый.
—
Да я нисколько
и не беспокоюсь, — отвечал Лаврецкий
и удалился.
Вспомнил он свое детство, свою мать, вспомнил, как она умирала, как поднесли его к ней
и как она, прижимая его голову к своей груди, начала было слабо голосить над ним,
да взглянула на Глафиру Петровну —
и умолкла.
Кроме этих двух стариков
да трех пузатых ребятишек в длинных рубашонках, Антоновых правнуков, жил еще на барском дворе однорукий бестягольный мужичонка; он бормотал, как тетерев,
и не был способен ни на что; не многим полезнее его была дряхлая собака, приветствовавшая лаем возвращение Лаврецкого: она уже лет десять сидела на тяжелой цепи, купленной по распоряжению Глафиры Петровны,
и едва-едва была в состоянии двигаться
и влачить свою ношу.
Ну,
да ведь тогда, батюшка, известно, какие были времена: что барин восхотел, то
и творил.
Они разговорились; она успела уже привыкнуть к нему, —
да она
и вообще никого не дичилась.
— Вы такие добрые, — начала она
и в то же время подумала: «
Да, он, точно, добрый…» — Вы извините меня, я бы не должна сметь говорить об этом с вами… но как могли вы… отчего вы расстались с вашей женой?
— Простить! — подхватил Лаврецкий. — Вы бы сперва должны были узнать, за кого вы просите? Простить эту женщину, принять ее опять в свой дом, ее, это пустое, бессердечное существо!
И кто вам сказал, что она хочет возвратиться ко мне? Помилуйте, она совершенно довольна своим положением…
Да что тут толковать! Имя ее не должно быть произносимо вами. Вы слишком чисты, вы не в состоянии даже понять такое существо.
—
Да, такой же, как твой отец,
и сам того не подозреваешь.
—
Да, я за вас молилась
и молюсь каждый день. А вы, пожалуйста, не говорите легко об этом.
А Лаврецкий опять не спал всю ночь. Ему не было грустно, он не волновался, он затих весь; но он не мог спать. Он даже не вспоминал прошедшего времени; он просто глядел в свою жизнь: сердце его билось тяжело
и ровно, часы летели, он
и не думал о сне. По временам только всплывала у него в голове мысль: «
Да это неправда, это все вздор», —
и он останавливался, поникал головою
и снова принимался глядеть в свою жизнь.
—
Да может быть, это еще
и неправда, — прибавила Лиза.
—
Да,
да, вы угадали, — подхватил внезапно Лаврецкий, — в течение этих двух недель я узнал, что значит чистая женская душа,
и мое прошедшее еще больше от меня отодвинулось.
— Вы думаете? — промолвила Лиза
и остановилась. — В таком случае я бы должна была…
да нет! Это невозможно.
—
Да, — произнесла Лиза
и прямо
и серьезно посмотрела Лаврецкому в глаза.
—
Да…
и, может быть, — вы, ваши слова тому причиной. Помните, что вы третьего дня говорили? Но это слабость…
— Был ты внизу? — продолжала старушка, — кого там видел? Паншин все там торчит? А Лизу видел? Нет? Она сюда хотела прийти…
Да вот
и она; легка на помине.
Они сидели возле Марфы Тимофеевны
и, казалось, следили за ее игрой;
да они
и действительно за ней следили, — а между тем у каждого из них сердце росло в груди,
и ничего для них не пропадало: для них пел соловей,
и звезды горели,
и деревья тихо шептали, убаюканные
и сном,
и негой лета,
и теплом.
Лаврецкий сел на деревянную скамейку, подперся рукою
и стал глядеть на эту дверь
да на окно Лизы.
— Послушайте, сударыня, — начал он наконец, тяжело дыша
и по временам стискивая зубы, — нам нечего притворяться друг перед другом; я вашему раскаянию не верю;
да если бы оно
и было искренно, сойтись снова с вами, жить с вами — мне невозможно.
— Эх, Варвара Павловна, — перебил ее Лаврецкий, — вы умная женщина,
да ведь
и я не дурак; я знаю, что этого вам совсем не нужно. А я давно вас простил; но между нами всегда была бездна.
—
И ты пошла? Прекрасно.
Да ты любишь его, что ли?
—
Да, она играет недурно
и любит музыку; но что это значит перед вами? Но здесь есть еще один молодой человек; вот с кем вы должны познакомиться. Это — артист в душе
и сочиняет премило. Он один может вас вполне оценить.
—
Да, у ней ужасно голова болит, — промолвила Марья Дмитриевна, обращаясь к Варваре Павловне
и закатывая глаза. — У меня самой такие бывают мигрени…
«
Да ведь вы тоже артист, un conferére», [Собрат (фр.).] — прибавила еще тише: «Venez!» [Ступайте (фр.).] —
и качнула головой в сторону фортепьяно.
Паншин немножко испугался
и удивился смелости Варвары Павловны; но он не понял, сколько презрения к нему самому таилось в этом неожиданном излиянии,
и, позабыв ласки
и преданность Марьи Дмитриевны, позабыв обеды, которыми она его кормила, деньги, которые она ему давала взаймы, — он с той же улыбочкой
и тем же голосом возразил (несчастный!): «Je crois bien» [
Да, я думаю (фр.).] —
и даже не: «Je crois bien», a — «J’crois ben!»
Ну,
да: увидал вблизи, в руках почти держал возможность счастия на всю жизнь — оно вдруг исчезло;
да ведь
и в лотерее — повернись колесо еще немного,
и бедняк, пожалуй, стал бы богачом.
— А, вот ты, вот, — заговорила она, избегая его взора
и суетясь, — ну, здравствуй. Ну, что ж? Что же делать? Где ты был вчера? Ну, она приехала, ну
да. Ну надо уж так… как-нибудь.
— Лиза…
да, Лиза сейчас здесь была, — продолжала Марфа Тимофеевна, завязывая
и развязывая шнурки своего ридикюля. — Она не совсем здорова. Шурочка, где ты? Поди сюда, мать моя, что это посидеть не можешь?
И у меня голова болит. Должно быть, от эфтагоот пенья
да от музыки.
—
Да как же; тут уж эти они, как бишь они по-вашему, дуэты пошли.
И все по-итальянски: чи-чида ча-ча,настоящие сороки. Начнут ноты выводить, просто так за душу
и тянут. Паншин этот,
да вот твоя.
И как это все скоро уладилось: уж точно, по-родственному, без церемоний. А впрочем,
и то сказать: собака —
и та пристанища ищет; не пропадать же, благо люди не гонят.
—
Да книжку, боже мой! Я тебя, впрочем, не звала… Ну, все равно. Что вы там внизу делаете? Вот
и Федор Иваныч приехал. Что твоя голова?