Неточные совпадения
— Я
не мог найти здесь увертюру Оберона, — начал он. — Беленицына только хвасталась, что у ней вся классическая музыка, — на деле у ней, кроме полек
и вальсов, ничего нет; но я уже написал в Москву,
и через неделю вы будете иметь эту увертюру. Кстати, — продолжал он, — я написал вчера новый романс; слова тоже мои. Хотите, я вам спою?
Не знаю, что из этого вышло; Беленицына нашла его премиленьким, но ее слова ничего
не значат, — я желаю знать ваше мнение. Впрочем, я
думаю, лучше после.
— Знаю, знаю, что вы хотите сказать, — перебил ее Паншин
и снова пробежал пальцами по клавишам, — за ноты, за книги, которые я вам приношу, за плохие рисунки, которыми я украшаю ваш альбом,
и так далее,
и так далее. Я могу все это делать —
и все-таки быть эгоистом. Смею
думать, что вы
не скучаете со мною
и что вы
не считаете меня за дурного человека, но все же вы полагаете, что я — как, бишь, это сказано? — для красного словца
не пожалею ни отца, ни приятеля.
— Послушайте, — сказал он, —
не будемте больше говорить обо мне; станемте разыгрывать нашу сонату. Об одном только прошу я вас, — прибавил он, разглаживая рукою листы лежавшей на пюпитре тетради, —
думайте обо мне, что хотите, называйте меня даже эгоистом — так
и быть! но
не называйте меня светским человеком: эта кличка мне нестерпима… Anch’io sono pittore. [
И я тоже художник (итал.).] Я тоже артист, хотя плохой,
и это, а именно то, что я плохой артист, — я вам докажу сейчас же на деле. Начнем же.
Марья Дмитриевна приняла вид достойный
и несколько обиженный. «А коли так, —
подумала она, — мне совершенно все равно; видно, тебе, мой батюшка, все как с гуся вода; иной бы с горя исчах, а тебя еще разнесло». Марья Дмитриевна сама с собой
не церемонилась; вслух она говорила изящнее.
—
Не думала я дождаться тебя;
и не то чтоб я умирать собиралась; нет — меня еще годов на десять, пожалуй, хватит: все мы, Пестовы, живучи; дед твой покойный, бывало, двужильными нас прозывал; да ведь господь тебя знал, сколько б ты еще за границей проболтался.
Он сам недолго пережил ее,
не более пяти лет. Зимой 1819 года он тихо скончался в Москве, куда переехал с Глафирой
и внуком,
и завещал похоронить себя рядом с Анной Павловной да с «Малашей». Иван Петрович находился тогда в Париже, для своего удовольствия; он вышел в отставку скоро после 1815 года. Узнав о смерти отца, он решился возвратиться в Россию. Надобно было
подумать об устройстве имения, да
и Феде, по письму Глафиры, минуло двенадцать лет,
и наступило время серьезно заняться его воспитанием.
Глафира Петровна ничего
не отвечала Ивану Петровичу, только зубы стиснула
и подумала: «Куда же я-то денусь?» Впрочем, приехавши в деревню вместе с братом
и племянником, она скоро успокоилась.
Предложение его было принято; генерал давным-давно, чуть ли
не накануне первого посещения Лаврецкого, спросил у Михалевича, сколько у него, Лаврецкого, душ; да
и Варваре Павловне, которая во все время ухаживания молодого человека
и даже в самое мгновение признания сохранила обычную безмятежность
и ясность души,
и Варваре Павловне хорошо было известно, что жених ее богат; а Каллиопа Карловна
подумала: «Meine Tochter macht eine schöne Partie», [Моя дочь делает прекрасную партию (нем.).] —
и купила себе новый ток.
«Я
не теряю времени, —
думал он, — все это полезно; но к будущей зиме надобно непременно вернуться в Россию
и приняться за дело».
— Лизавета Михайловна прекраснейшая девица, — возразил Лаврецкий, встал, откланялся
и зашел к Марфе Тимофеевне. Марья Дмитриевна с неудовольствием посмотрела ему вслед
и подумала: «Экой тюлень, мужик! Ну, теперь я понимаю, почему его жена
не могла остаться ему верной».
Погасив свечку, он долго глядел вокруг себя
и думал невеселую думу; он испытывал чувство, знакомое каждому человеку, которому приходится в первый раз ночевать в давно необитаемом месте; ему казалось, что обступившая его со всех сторон темнота
не могла привыкнуть к новому жильцу, что самые стены дома недоумевают.
—
И всегда, во всякое время тиха
и неспешна здесь жизнь, —
думает он, — кто входит в ее круг, — покоряйся: здесь незачем волноваться, нечего мутить; здесь только тому
и удача, кто прокладывает свою тропинку
не торопясь, как пахарь борозду плугом.
На женскую любовь ушли мои лучшие года, — продолжает
думать Лаврецкий, — пусть же вытрезвит меня здесь скука, пусть успокоит меня, подготовит к тому, чтобы
и я умел
не спеша делать дело».
— Как вы
думаете, Христофор Федорыч, — сказал он наконец, — ведь у нас теперь, кажется, все в порядке, сад в полном цвету…
Не пригласить ли ее сюда на день вместе с ее матерью
и моей старушкой теткой, а? Вам это будет приятно?
— Вы такие добрые, — начала она
и в то же время
подумала: «Да, он, точно, добрый…» — Вы извините меня, я бы
не должна сметь говорить об этом с вами… но как могли вы… отчего вы расстались с вашей женой?
Лаврецкий глядел на ее чистый, несколько строгий профиль, на закинутые за уши волосы, на нежные щеки, которые загорели у ней, как у ребенка,
и думал: «О, как мило стоишь ты над моим прудом!» Лиза
не оборачивалась к нему, а смотрела на воду
и не то щурилась,
не то улыбалась.
— Сейчас, maman, — отвечала Лиза
и пошла к ней, а Лаврецкий остался на своей раките. «Я говорю с ней, словно я
не отживший человек», —
думал он. Уходя, Лиза повесила свою шляпу на ветку; с странным, почти нежным чувством посмотрел Лаврецкий на эту шляпу, на ее длинные, немного помятые ленты. Лиза скоро к нему вернулась
и опять стала на плот.
Марья Дмитриевна
не слишком ласково приняла Лаврецкого, когда он явился к ней на следующий день. «Вишь, повадился», —
подумала она. Он ей сам по себе
не очень нравился, да
и Паншин, под влиянием которого она находилась, весьма коварно
и небрежно похвалил его накануне. Так как она
не считала его гостем
и не полагала нужным занимать родственника, почти домашнего человека, то
и получаса
не прошло, как он уже шел с Лизой в саду по аллее. Леночка
и Шурочка бегали в нескольких шагах от них по цветнику.
— Об одном только прошу я вас, — промолвил он, возвращаясь к Лизе, —
не решайтесь тотчас, подождите,
подумайте о том, что я вам сказал. Если б даже вы
не поверили мне, если б вы решились на брак по рассудку, —
и в таком случае
не за господина Паншина вам выходить: он
не может быть вашим мужем…
Не правда ли, вы обещаетесь мне
не спешить?
Он чувствовал, что в течение трех последних дней он стал глядеть на нее другими глазами; он вспомнил, как, возвращаясь домой
и думая о ней в тиши ночи, он говорил самому себе: «Если бы!..» Это «если бы», отнесенное им к прошедшему, к невозможному, сбылось, хоть
и не так, как он полагал, — но одной его свободы было мало.
«Она послушается матери, —
думал он, — она выйдет за Паншина; но если даже она ему откажет, —
не все ли равно для меня?» Проходя перед зеркалом, он мельком взглянул на свое лицо
и пожал плечами.
«Ну, —
подумал Лаврецкий, —
не буду эгоистом», —
и вошел в дом.
Иногда он сам себе становился гадок: «Что это я, —
думал он, — жду, как ворон крови, верной вести о смерти жены!» К Калитиным он ходил каждый день; но
и там ему
не становилось легче: хозяйка явно дулась на него, принимала его из снисхождения...
В другой раз Лаврецкий, сидя в гостиной
и слушая вкрадчивые, но тяжелые разглагольствования Гедеоновского, внезапно, сам
не зная почему, оборотился
и уловил глубокий, внимательный, вопросительный взгляд в глазах Лизы… Он был устремлен на него, этот загадочный взгляд. Лаврецкий целую ночь потом о нем
думал. Он любил
не как мальчик,
не к лицу ему было вздыхать
и томиться, да
и сама Лиза
не такого рода чувство возбуждала; но любовь на всякий возраст имеет свои страданья, —
и он испытал их вполне.
Лаврецкий ничего
не думал, ничего
не ждал; ему приятно было чувствовать себя вблизи Лизы, сидеть в ее саду на скамейке, где
и она сидела
не однажды…
— Теодор! — продолжала она, изредка вскидывая глазами
и осторожно ломая свои удивительно красивые пальцы с розовыми лощеными ногтями, — Теодор, я перед вами виновата, глубоко виновата, — скажу более, я преступница; но вы выслушайте меня; раскаяние меня мучит, я стала самой себе в тягость, я
не могла более переносить мое положение; сколько раз я
думала обратиться к вам, но я боялась вашего гнева; я решилась разорвать всякую связь с прошедшим… puis, j’ai été si malade, я была так больна, — прибавила она
и провела рукой по лбу
и по щеке, — я воспользовалась распространившимся слухом о моей смерти, я покинула все;
не останавливаясь, день
и ночь спешила я сюда; я долго колебалась предстать пред вас, моего судью — paraî tre devant vous, mon juge; но я решилась наконец, вспомнив вашу всегдашнюю доброту, ехать к вам; я узнала ваш адрес в Москве.
Варвара Павловна сжала губы
и прищурилась. «Это отвращение, —
подумала она, — кончено! Я для него даже
не женщина».
«Он явился так рано для окончательного объяснения», —
подумала она —
и не обманулась; повертевшись в гостиной, он предложил ей пойти с ним в сад
и потребовал решения своей участи.
Марья Дмитриевна очень встревожилась, когда ей доложили о приезде Варвары Павловны Лаврецкой; она даже
не знала, принять ли ее: она боялась оскорбить Федора Иваныча. Наконец любопытство превозмогло. «Что ж, —
подумала она, — ведь она тоже родная, —
и, усевшись в креслах, сказала лакею: — Проси!» Прошло несколько мгновений; дверь отворилась; Варвара Павловна быстро, чуть слышными шагами приблизилась к Марье Дмитриевне
и,
не давая ей встать с кресел, почти склонила перед ней колени.
Марье Дмитриевне это до того понравилось, что она даже умилилась
и подумала про себя: «Какой же, однако, дурак должен быть Федор Иваныч:
не умел такую женщину понять!»
Паншин немножко испугался
и удивился смелости Варвары Павловны; но он
не понял, сколько презрения к нему самому таилось в этом неожиданном излиянии,
и, позабыв ласки
и преданность Марьи Дмитриевны, позабыв обеды, которыми она его кормила, деньги, которые она ему давала взаймы, — он с той же улыбочкой
и тем же голосом возразил (несчастный!): «Je crois bien» [Да, я
думаю (фр.).] —
и даже
не: «Je crois bien», a — «J’crois ben!»
— Ну, все-таки, отчего же
не попробовать?
Не отчаивайтесь, — возразила Марья Дмитриевна
и хотела потрепать ее по щеке, но взглянула ей в лицо —
и оробела. «Скромна, скромна, —
подумала она, — а уж точно львица».
— Я вас прошу об этом; этим одним можно загладить… все, что было. Вы
подумаете —
и не откажете мне.
Да
и ты, мой кормилец, коли
подумаешь хорошенько, ведь ты
не глуп, сам поймешь, к чему я это у тебя спрашиваю.
— Ах, как вам
не стыдно так говорить! Она пела
и играла для того только, чтобы сделать мне угодное, потому что я настоятельно ее просила об этом, почти приказывала ей. Я вижу, что ей тяжело, так тяжело;
думаю, чем бы ее развлечь, — да
и слышала-то я, что талант у ней такой прекрасный! Помилуйте, Федор Иваныч, она совсем уничтожена, спросите хоть Сергея Петровича; убитая женщина, tout-а-fait, [Окончательно (фр.).] что вы это?
«Она больна, бредит, —
думала она, — надо послать за доктором, да за каким? Гедеоновский намедни хвалил какого-то; он все врет — а может быть, на этот раз
и правду сказал». Но когда она убедилась, что Лиза
не больна
и не бредит, когда на все ее возражения Лиза постоянно отвечала одним
и тем же, Марфа Тимофеевна испугалась
и опечалилась
не на шутку.
Лиза еще жила где-то, глухо, далеко; он
думал о ней, как о живой,
и не узнавал девушки, им некогда любимой, в том смутном, бледном призраке, облаченном в монашескую одежду, окруженном дымными волнами ладана.
«Играйте, веселитесь, растите, молодые силы, —
думал он,
и не было горечи в его думах, — жизнь у вас впереди,
и вам легче будет жить: вам
не придется, как нам, отыскивать свою дорогу, бороться, падать
и вставать среди марка; мы хлопотали о том, как бы уцелеть —
и сколько из нас
не уцелело! — а вам надобно дело делать, работать,
и благословение нашего брата, старика, будет с вами.