Неточные совпадения
Марья Дмитриевна наследовала Покровское, но недолго жила в нем; на второй же год после ее свадьбы с Калитиным, который в несколько
дней успел покорить ее сердце, Покровское было променено на другое имение, гораздо более доходное, но некрасивое и без усадьбы, и в
то же время Калитин приобрел дом в городе О…, где и поселился с женою на постоянное жительство.
Поклонник Баха и Генделя, знаток своего
дела, одаренный живым воображением и
той смелостью мысли, которая доступна одному германскому племени, Лемм со временем — кто знает? — стал бы в ряду великих композиторов своей родины, если б жизнь иначе его повела; но не под счастливой звездой он родился!
— Послушайте, — сказал он, — не будемте больше говорить обо мне; станемте разыгрывать нашу сонату. Об одном только прошу я вас, — прибавил он, разглаживая рукою листы лежавшей на пюпитре тетради, — думайте обо мне, что хотите, называйте меня даже эгоистом — так и быть! но не называйте меня светским человеком: эта кличка мне нестерпима… Anch’io sono pittore. [И я тоже художник (итал.).] Я тоже артист, хотя плохой, и это, а именно
то, что я плохой артист, — я вам докажу сейчас же на
деле. Начнем же.
— В рисунке, да и вообще в жизни, — говорил Паншин, сгибая голову
то направо,
то налево, — легкость и смелость — первое
дело.
В
тот же
день, в одиннадцать часов вечера, вот что происходило в доме г-жи Калитиной.
Отцу не нравились его столичные привычки, его фраки, жабо, книги, его флейта, его опрятность, в которой недаром чуялась ему гадливость; он
то и
дело жаловался и ворчал на сына.
Дня не проходило, чтоб Глафира не напомнила ей прежнего ее положения, не похвалила бы ее за
то, что она не забывается.
Но — чудное
дело! превратившись в англомана, Иван Петрович стал в
то же время патриотом, по крайней мере он называл себя патриотом, хотя Россию знал плохо, не придерживался ни одной русской привычки и по-русски изъяснялся странно: в обыкновенной беседе речь его, неповоротливая и вялая, вся пестрела галлицизмами; но чуть разговор касался предметов важных, у Ивана Петровича тотчас являлись выражения вроде: «оказать новые опыты самоусердия», «сие не согласуется с самою натурою обстоятельства» и т.д. Иван Петрович привез с собою несколько рукописных планов, касавшихся до устройства и улучшения государства; он очень был недоволен всем, что видел, — отсутствие системы в особенности возбуждало его желчь.
Что же до хозяйства, до управления имениями (Глафира Петровна входила и в эти
дела),
то, несмотря на неоднократно выраженное Иваном Петровичем намерение: вдохнуть новую жизнь в этот хаос, — все осталось по-старому, только оброк кой-где прибавился, да барщина стала потяжелее, да мужикам запретили обращаться прямо к Ивану Петровичу: патриот очень уж презирал своих сограждан.
Бывало, сидит он в уголку с своими «Эмблемами» — сидит… сидит; в низкой комнате пахнет гераниумом, тускло горит одна сальная свечка, сверчок трещит однообразно, словно скучает, маленькие стенные часы торопливо чикают на стене, мышь украдкой скребется и грызет за обоями, а три старые
девы, словно Парки, молча и быстро шевелят спицами, тени от рук их
то бегают,
то странно дрожат в полутьме, и странные, также полутемные мысли роятся в голове ребенка.
Исполнение своего намерения Иван Петрович начал с
того, что одел сына по-шотландски; двенадцатилетний малый стал ходить с обнаженными икрами и с петушьим пером на складном картузе; шведку заменил молодой швейцарец, изучивший гимнастику до совершенства; музыку, как занятие недостойное мужчины, изгнали навсегда; естественные науки, международное право, математика, столярное ремесло, по совету Жан-Жака Руссо, и геральдика, для поддержания рыцарских чувств, — вот чем должен был заниматься будущий «человек»; его будили в четыре часа утра, тотчас окачивали холодной водой и заставляли бегать вокруг высокого столба на веревке; ел он раз в
день по одному блюду; ездил верхом, стрелял из арбалета; при всяком удобном случае упражнялся, по примеру родителя, в твердости воли и каждый вечер вносил в особую книгу отчет прошедшего
дня и свои впечатления, а Иван Петрович, с своей стороны, писал ему наставления по-французски, в которых он называл его mon fils [Мой сын (фр.).] и говорил ему vous.
Он молился, роптал на судьбу, бранил себя, бранил политику, свою систему, бранил все, чем хвастался и кичился, все, что ставил некогда сыну в образец; твердил, что ни во что не верит, и молился снова; не выносил ни одного мгновенья одиночества и требовал от своих домашних, чтобы они постоянно,
днем и ночью, сидели возле его кресел и занимали его рассказами, которые он
то и
дело прерывал восклицаниями: «Вы все врете — экая чепуха!»
Целых пять
дней боролся он с своею робостью; на шестой
день молодой спартанец надел новенький мундир и отдался в распоряжение Михалевичу, который, будучи своим человеком, ограничился
тем, что причесал себе волосы, — и оба отправились к Коробьиным.
В
тот же
день она удалилась в свою деревеньку, а через неделю прибыл генерал Коробьин и, с приятною меланхолией во взглядах и движениях, принял управление всем имением на свои руки.
В
те времена (
дело происходило в 1836 году) еще не успело развестись племя фельетонистов и хроникеров, которое теперь кишит повсюду, как муравьи в разрытой кочке; но уж тогда появлялся в салоне Варвары Павловны некто m-r Jules, неблаговидной наружности господин, с скандалезной репутацией, наглый и низкий, как все дуэлисты и битые люди.
Этот m-r Jules был очень противен Варваре Павловне, но она его принимала, потому что он пописывал в разных газетах и беспрестанно упоминал о ней, называя ее
то m-me de L…tzki,
то m-me de ***, cette grande dame russe si distinguée, qui demeure rue de P…, [Г-жа ***, это знатная русская дама, столь изысканная, которая живет по улице П… (фр.)] рассказывал всему свету,
то есть нескольким сотням подписчиков, которым не было никакого
дела до m-me L…tzki, как эта дама, настоящая по уму француженка (une vraie française par l’ésprit) — выше этого у французов похвал нет, — мила и любезна, какая она необыкновенная музыкантша и как она удивительно вальсирует (Варвара Павловна действительно так вальсировала, что увлекала все сердца за краями своей легкой, улетающей одежды)… словом, пускал о ней молву по миру — а ведь это, что ни говорите, приятно.
Весь остаток
дня и всю ночь до утра пробродил он, беспрестанно останавливаясь и всплескивая руками: он
то безумствовал,
то ему становилось как будто смешно, даже как будто весело.
Варвара Павловна в
тот же
день прислала ему большое французское письмо.
Он послал предписание своему бурмистру насчет жениной пенсии, приказывая ему в
то же время немедленно принять от генерала Коробьина все
дела по имению, не дожидаясь сдачи счетов, и распорядиться о выезде его превосходительства из Лавриков; живо представил он себе смущение, тщетную величавость изгоняемого генерала и, при всем своем горе, почувствовал некоторое злобное удовольствие.
Вот он перестал, а комар все пищит; сквозь дружное, назойливо жалобное жужжанье мух раздается гуденье толстого шмеля, который
то и
дело стучится головой о потолок; петух на улице закричал, хрипло вытягивая последнюю ноту, простучала телега, на деревне скрипят ворота.
На женскую любовь ушли мои лучшие года, — продолжает думать Лаврецкий, — пусть же вытрезвит меня здесь скука, пусть успокоит меня, подготовит к
тому, чтобы и я умел не спеша делать
дело».
В
то самое время в других местах на земле кипела, торопилась, грохотала жизнь; здесь
та же жизнь текла неслышно, как вода по болотным травам; и до самого вечера Лаврецкий не мог оторваться от созерцания этой уходящей, утекающей жизни; скорбь о прошедшем таяла в его душе как весенний снег, — и странное
дело! — никогда не было в нем так глубоко и сильно чувство родины.
— Постойте, — неожиданно крикнул ей вслед Лаврецкий. — У меня есть до вашей матушки и до вас великая просьба: посетите меня на моем новоселье. Вы знаете, я завел фортепьяно; Лемм гостит у меня; сирень теперь цветет; вы подышите деревенским воздухом и можете вернуться в
тот же
день, — согласны вы?
Пока она соображала, какой бы назначить
день, Лаврецкий подошел к Лизе и, все еще взволнованный, украдкой шепнул ей: «Спасибо, вы добрая девушка; я виноват…» И ее бледное лицо заалелось веселой и стыдливой улыбкой; глаза ее тоже улыбнулись, — она до
того мгновенья боялась, не оскорбила ли она его.
После обеда Лемм достал из заднего кармана фрака, куда он
то и
дело запускал руку, небольшой сверток нотной бумаги и, сжав губы, молча положил его на фортепьяно.
Марья Дмитриевна в
тот же
день отозвалась о нем Федору Иванычу следующей фразой на институтско-французском языке: «Il n’y a plus maintenant de ces gens comme ça comme autrefois».
Рыба клевала беспрестанно; выхваченные караси
то и
дело сверкали в воздухе своими
то золотыми,
то серебряными боками; радостные восклицания девочек не умолкали; сама Марья Дмитриевна изнеженно взвизгнула раза два.
«Мне пора приняться за
дело,
то есть за уроки, — заметил старик, — а
то я здесь только даром время теряю».
Лаврецкому такое множество народа было не по нутру; особенно сердила его Беленицына, которая
то и
дело глядела на него в лорнет.
Марья Дмитриевна не слишком ласково приняла Лаврецкого, когда он явился к ней на следующий
день. «Вишь, повадился», — подумала она. Он ей сам по себе не очень нравился, да и Паншин, под влиянием которого она находилась, весьма коварно и небрежно похвалил его накануне. Так как она не считала его гостем и не полагала нужным занимать родственника, почти домашнего человека,
то и получаса не прошло, как он уже шел с Лизой в саду по аллее. Леночка и Шурочка бегали в нескольких шагах от них по цветнику.
— Вы
то же самое и в
тех же самых выражениях сказали мне четвертого
дня. Я желаю знать, любите ли вы его
тем сильным, страстным чувством, которое мы привыкли называть любовью?
— Да… и, может быть, — вы, ваши слова
тому причиной. Помните, что вы третьего
дня говорили? Но это слабость…
Лаврецкий не был молодым человеком; он не мог долго обманываться на счет чувства, внушенного ему Лизой; он окончательно в
тот же
день убедился в
том, что полюбил ее.
Лиза в несколько
дней стала не
та, какою он ее знал: в ее движениях, голосе, в самом смехе замечалась тайная тревога, небывалая прежде неровность.
Им сделалось вдруг так хорошо обоим, что они даже побоялись остаться вдвоем, — и в
то же время они почувствовали оба, что испытанное ими в последние
дни смущение исчезло и не возвратится более.
Бывало, Агафья, вся в черном, с темным платком на голове, с похудевшим, как воск прозрачным, но все еще прекрасным и выразительным лицом, сидит прямо и вяжет чулок; у ног ее, на маленьком креслице, сидит Лиза и тоже трудится над какой-нибудь работой или, важно поднявши светлые глазки, слушает, что рассказывает ей Агафья; а Агафья рассказывает ей не сказки: мерным и ровным голосом рассказывает она житие пречистой
девы, житие отшельников, угодников божиих, святых мучениц; говорит она Лизе, как жили святые в пустынях, как спасались, голод терпели и нужду, — и царей не боялись, Христа исповедовали; как им птицы небесные корм носили и звери их слушались; как на
тех местах, где кровь их падала, цветы вырастали.
Лаврецкому показалось неприличным наведываться в
тот же
день в третий раз — и он решился съездить в Васильевское, где у него без
того были
дела.
Один Гедеоновский оживлял беседу своими рассказами, хотя
то и
дело трусливо посматривал на Марфу Тимофеевну и перхал, — перхота нападала на него всякий раз, когда он в ее присутствии собирался лгать, — но она ему не мешала, не перебивала его.
Паншин возражал ей; она с ним не соглашалась… но, странное
дело! — в
то самое время, как из уст ее исходили слова осуждения, часто сурового, звук этих слов ласкал и нежил, и глаза ее говорили… что именно говорили эти прелестные глаза — трудно было сказать; но
то были не строгие, не ясные и сладкие речи.
«Играйте, веселитесь, растите, молодые силы, — думал он, и не было горечи в его думах, — жизнь у вас впереди, и вам легче будет жить: вам не придется, как нам, отыскивать свою дорогу, бороться, падать и вставать среди марка; мы хлопотали о
том, как бы уцелеть — и сколько из нас не уцелело! — а вам надобно
дело делать, работать, и благословение нашего брата, старика, будет с вами.