Неточные совпадения
— Разбогател. Теперь он мне сто целковых оброка платит, да еще я, пожалуй, накину. Я уж ему не раз
говорил: «Откупись, Хорь, эй, откупись!..» А он, бестия, меня уверяет,
что нечем; денег, дескать, нету… Да, как бы не так!..
Мы с ним толковали о посеве, об урожае, о крестьянском быте… Он со мной все как будто соглашался; только потом мне становилось совестно, и я чувствовал,
что говорю не то… Так оно как-то странно выходило. Хорь выражался иногда мудрено, должно быть из осторожности… Вот вам образчик нашего разговора...
Благодаря исключительности своего положенья, своей фактической независимости, Хорь
говорил со мной о многом,
чего из другого рычагом не выворотишь, как выражаются мужики, жерновом не вымелешь.
Ведь вам
говорить нечего — вы знаете,
что у меня за жена: ангел во плоти, доброта неизъяснимая…
Арина… ну,
что ж, ну, ну,
что ж тут еще
говорить?
Что ни
говорите… сердца, чувства — в этих людях не ищите!
— А
что,
говорят, граф-таки пожил на своем веку? — спросил я.
—
Что барин? Прогнал меня!
Говорит, как смеешь прямо ко мне идти: на то есть приказчик; ты,
говорит, сперва приказчику обязан донести… да и куда я тебя переселю? Ты,
говорит, сперва недоимку за себя взнеси. Осерчал вовсе.
Я
говорю:
что ему надобно?
Да вот в
чем дело: пишет ко мне помещица, вдова;
говорит, дескать, дочь умирает, приезжайте, ради самого Господа Бога нашего, и лошади, дескать, за вами присланы.
Сестры к ней нагнулись, спрашивают: «
Что с тобою?» — «Ничего», —
говорит, да и отворотилась…
«Да,
говорит, вы добрый, вы хороший человек, вы не то,
что наши соседи… нет, вы не такой…
Как это я до сих пор вас не знала!» — «Александра Андреевна, успокойтесь,
говорю… я, поверьте, чувствую, я не знаю,
чем заслужил… только вы успокойтесь, ради Бога, успокойтесь… все хорошо будет, вы будете здоровы».
«
Что с вами?» — «Доктор, ведь я умру?» — «Помилуй Бог!» — «Нет, доктор, нет, пожалуйста, не
говорите мне,
что я буду жива… не
говорите… если б вы знали… послушайте, ради Бога не скрывайте от меня моего положения! — а сама так скоро дышит.
Я начал ее утешать, уверять… я уж, право, не знаю,
что я такое ей
говорил.
— «Александра Андреевна,
что вы
говорите?.. я люблю вас, Александра Андреевна».
Больная, как увидела мать, и
говорит: «Ну, вот, хорошо,
что пришла… посмотри-ка на нас, мы друг друга любим, мы друг другу слово дали».
— Эх! — сказал он, — давайте-ка о чем-нибудь другом
говорить или не хотите ли в преферансик по маленькой? Нашему брату, знаете ли, не след таким возвышенным чувствованиям предаваться. Наш брат думай об одном: как бы дети не пищали да жена не бранилась. Ведь я с тех пор в законный, как говорится, брак вступить успел… Как же… Купеческую дочь взял: семь тысяч приданого. Зовут ее Акулиной; Трифону-то под стать. Баба, должен я вам сказать, злая, да благо спит целый день… А
что ж преферанс?
Радилов, по летам, мог бы быть ее отцом; он
говорил ей «ты», но я тотчас догадался,
что она не была его дочерью.
Но Овсяников такое замечательное и оригинальное лицо,
что мы, с позволения читателя,
поговорим о нем в другом отрывке.
— Миловидка, Миловидка… Вот граф его и начал упрашивать: «Продай мне, дескать, твою собаку: возьми,
что хочешь». — «Нет, граф,
говорит, я не купец: тряпицы ненужной не продам, а из чести хоть жену готов уступить, только не Миловидку… Скорее себя самого в полон отдам». А Алексей Григорьевич его похвалил: «Люблю», —
говорит. Дедушка-то ваш ее назад в карете повез; а как умерла Миловидка, с музыкой в саду ее похоронил — псицу похоронил и камень с надписью над псицей поставил.
Только вот
что мне удивительно: всем наукам они научились,
говорят так складно,
что душа умиляется, а дела-то настоящего не смыслят, даже собственной пользы не чувствуют: их же крепостной человек, приказчик, гнет их, куда хочет, словно дугу.
Глядь, поднялся мой Александр Владимирыч, показывает вид,
что говорить желает.
Вот и начал Александр Владимирыч, и
говорит:
что мы, дескать, кажется, забыли, для
чего мы собрались;
что хотя размежевание, бесспорно, выгодно для владельцев, но в сущности оно введено для
чего? — для того, чтоб крестьянину было легче, чтоб ему работать сподручнее было, повинности справлять; а то теперь он сам своей земли не знает и нередко за пять верст пахать едет, — и взыскать с него нельзя.
— „Да в
чем упущенья?“ — „А уж про это я знаю“,
говорит…
— А
что ж, дядюшка, не вы ли сами мне
говорить изволили…
— С горя! Ну, помог бы ему, коли сердце в тебе такое ретивое, а не сидел бы с пьяным человеком в кабаках сам.
Что он красно
говорит — вишь невидаль какая!
Небольшие стаи то и дело перелетывали и носились над водою, а от выстрела поднимались такие тучи,
что охотник невольно хватался одной рукой за шапку и протяжно
говорил: фу-у!
Вот-с в один день
говорит он мне: «Любезный друг мой, возьми меня на охоту: я любопытствую узнать — в
чем состоит эта забава».
Дошла очередь до меня; вот и спрашивает: «Ты
чем был?»
Говорю: «Кучером».
— А вы не знаете? Вот меня возьмут и нарядят; я так и хожу наряженный, или стою, или сижу, как там придется.
Говорят: вот
что говори, — я и
говорю. Раз слепого представлял… Под каждую веку мне по горошине положили… Как же!
— А я, батюшка, не жалуюсь. И слава Богу,
что в рыболовы произвели. А то вот другого, такого же, как я, старика — Андрея Пупыря — в бумажную фабрику, в черпальную, барыня приказала поставить. Грешно,
говорит, даром хлеб есть… А Пупырь-то еще на милость надеялся: у него двоюродный племянник в барской конторе сидит конторщиком; доложить обещался об нем барыне, напомнить. Вот те и напомнил!.. А Пупырь в моих глазах племяннику-то в ножки кланялся.
— Нет, батюшка, не был. Татьяна Васильевна покойница — царство ей небесное! — никому не позволяла жениться. Сохрани Бог! Бывало,
говорит: «Ведь живу же я так, в девках,
что за баловство!
чего им надо?»
Малый был неказистый —
что и
говорить! — а все-таки он мне понравился: глядел он очень умно и прямо, да и в голосе у него звучала сила.
Пришлось нам с братом Авдюшкой, да с Федором Михеевским, да с Ивашкой Косым, да с другим Ивашкой,
что с Красных Холмов, да еще с Ивашкой Сухоруковым, да еще были там другие ребятишки; всех было нас ребяток человек десять — как есть вся смена; но а пришлось нам в рольне заночевать, то есть не то чтобы этак пришлось, а Назаров, надсмотрщик, запретил;
говорит: «
Что, мол, вам, ребяткам, домой таскаться; завтра работы много, так вы, ребятки, домой не ходите».
Вот поглядел, поглядел на нее Гаврила, да и стал ее спрашивать: «
Чего ты, лесное зелье, плачешь?» А русалка-то как взговорит ему: «Не креститься бы тебе,
говорит, человече, жить бы тебе со мной на веселии до конца дней; а плачу я, убиваюсь оттого,
что ты крестился; да не я одна убиваться буду: убивайся же и ты до конца дней».
Жутко ему стало, Ермилу-то псарю:
что, мол, не помню я, чтобы этак бараны кому в глаза смотрели; однако ничего; стал он его этак по шерсти гладить,
говорит: «Бяша, бяша!» А баран-то вдруг как оскалит зубы, да ему тоже: «Бяша, бяша…»
— Варнавицы?.. Еще бы! еще какое нечистое! Там не раз,
говорят, старого барина видали — покойного барина. Ходит,
говорят, в кафтане долгополом и все это этак охает, чего-то на земле ищет. Его раз дедушка Трофимыч повстречал: «
Что, мол, батюшка, Иван Иваныч, изволишь искать на земле?»
— Разрыв-травы,
говорит, ищу. Да так глухо
говорит, глухо: — разрыв-травы. — А на
что тебе, батюшка Иван Иваныч, разрыв-травы? — Давит,
говорит, могила давит, Трофимыч: вон хочется, вон…
Барин-то наш, хоша и толковал нам напредки,
что, дескать, будет вам предвиденье, а как затемнело, сам,
говорят, так перетрусился,
что на-поди.
Говорили старики,
что вот, мол, как только предвиденье небесное зачнется, так Тришка и придет.
— С тех пор… Какова теперь! Но а
говорят, прежде красавица была. Водяной ее испортил. Знать, не ожидал,
что ее скоро вытащут. Вот он ее, там у себя на дне, и испортил.
(Я сам не раз встречал эту Акулину. Покрытая лохмотьями, страшно худая, с черным, как уголь, лицом, помутившимся взором и вечно оскаленными зубами, топчется она по целым часам на одном месте, где-нибудь на дороге, крепко прижав костлявые руки к груди и медленно переваливаясь с ноги на ногу, словно дикий зверь в клетке. Она ничего не понимает,
что бы ей ни
говорили, и только изредка судорожно хохочет.)
— А
говорят, — продолжал Костя, — Акулина оттого в реку и кинулась,
что ее полюбовник обманул.
— Ведь это тебя водяной звал, Павел, — прибавил Федя… — А мы только
что о нем, о Васе-то,
говорили.
— Да, умер.
Что ж ты его не вылечил, а? Ведь ты,
говорят, лечишь, ты лекарка.
— Лучше… лучше. Там места привольные, речные, гнездо наше; а здесь теснота, сухмень… Здесь мы осиротели. Там у нас, на Красивой-то на Мечи, взойдешь ты на холм, взойдешь — и, Господи Боже мой,
что это? а?.. И река-то, и луга, и лес; а там церковь, а там опять пошли луга. Далече видно, далече. Вот как далеко видно… Смотришь, смотришь, ах ты, право! Ну, здесь точно земля лучше: суглинок, хороший суглинок,
говорят крестьяне; да с меня хлебушка-то всюду вдоволь народится.
Видя,
что все мои усилия заставить его опять разговориться оставались тщетными, я отправился на ссечки. Притом же и жара немного спала; но неудача, или, как
говорят у нас, незадача моя, продолжалась, и я с одним коростелем и с новой осью вернулся в выселки. Уже подъезжая ко двору, Касьян вдруг обернулся ко мне.