Неточные совпадения
Орловский мужик невелик ростом, сутуловат, угрюм, глядит исподлобья, живет в дрянных осиновых избенках, ходит на барщину, торговлей
не занимается, ест плохо, носит лапти; калужский оброчный мужик обитает в просторных сосновых избах, высок ростом, глядит
смело и весело, лицом чист и бел, торгует маслом и дегтем и по праздникам ходит в сапогах.
Калиныч (как узнал я после) каждый день ходил с барином на охоту, носил его сумку, иногда и ружье,
замечал, где садится птица, доставал воды, набирал земляники, устроивал шалаши, бегал за дрожками; без него г-н Полутыкин шагу ступить
не мог.
Но, в противность благородной птице, от которой он получил свое имя, он
не нападает открыто и
смело: напротив, «орел» прибегает к хитрости и лукавству.
Хорь молчал, хмурил густые брови и лишь изредка
замечал, что «дескать, это у нас
не шло бы, а вот это хорошо — это порядок».
Русский человек так уверен в своей силе и крепости, что он
не прочь и поломать себя, он мало занимается своим прошедшим и
смело глядит вперед.
Его познанья были довольно, по-своему, обширны, но читать он
не умел; Калиныч — умел. «Этому шалопаю грамота далась, —
заметил Хорь, — у него и пчелы отродясь
не мерли».
Доложу вам, я такой человек: ничто меня так
не оскорбляет,
смею сказать, так сильно
не оскорбляет, как неблагодарность…
А то вдруг отлучится дня на два; его отсутствия, разумеется, никто
не замечает…
Проезжающие по большой орловской дороге молодые чиновники и другие незанятые люди (купцам, погруженным в свои полосатые перины,
не до того) до сих пор еще могут
заметить в недальнем расстоянии от большого села Троицкого огромный деревянный дом в два этажа, совершенно заброшенный, с провалившейся крышей и наглухо забитыми окнами, выдвинутый на самую дорогу.
— Теперь уж этого
не делается, —
заметил я,
не спуская с него глаз.
— И пошел. Хотел было справиться,
не оставил ли покойник какого по себе добра, да толку
не добился. Я хозяину-то его говорю: «Я,
мол, Филиппов отец»; а он мне говорит: «А я почем знаю? Да и сын твой ничего, говорит,
не оставил; еще у меня в долгу». Ну, я и пошел.
Коли кучер сидит князем, да шапки
не ломает, да еще посмеивается из-под бороды, да кнутиком шевелит —
смело бей на две депозитки!
Так тебе и кажется, что и позабыл-то ты все, что знал, и что больной-то тебе
не доверяет, и что другие уже начинают
замечать, что ты потерялся, и неохотно симптомы тебе сообщают, исподлобья глядят, шепчутся… э, скверно!
— А вот это, — подхватил Радилов, указывая мне на человека высокого и худого, которого я при входе в гостиную
не заметил, — это Федор Михеич… Ну-ка, Федя, покажи свое искусство гостю. Что ты забился в угол-то?
Она говорила очень мало, как вообще все уездные девицы, но в ней по крайней мере я
не замечал желанья сказать что-нибудь хорошее, вместе с мучительным чувством пустоты и бессилия; она
не вздыхала, словно от избытка неизъяснимых ощущений,
не закатывала глаза под лоб,
не улыбалась мечтательно и неопределенно.
Я
не знал, что отвечать Овсяникову, и
не смел взглянуть ему в лицо.
— Ведь вот Алексей Григорьевич
не обижал же никого, —
заметил я.
Та кричит: «Как вы
смеете мою репутацию позорить?» — «Я, говорит, вашей репутации моей бурой кобыле
не желаю».
Ну, приказчик и отдохнул, а мужики к Василью Николаичу подступиться
не смеют: боятся.
Он был вольноотпущенный дворовый человек; в нежной юности обучался музыке, потом служил камердинером, знал грамоте, почитывал, сколько я мог
заметить, кое-какие книжонки и, живя теперь, как многие живут на Руси, без гроша наличного, без постоянного занятия, питался только что
не манной небесной.
— У Сучка есть дощаник [Плоская лодка, сколоченная из старых барочных досок. — Примеч. авт.], —
заметил Владимир, — да я
не знаю, куда он его спрятал. Надобно сбегать к нему.
— Рыба
не любит ржавчины болотной, — с важностью
заметил мой охотник.
— Да, он
не глубок, —
заметил Сучок, который говорил как-то странно, словно спросонья, — да на дне тина и трава, и весь он травой зарос. Впрочем, есть тоже и колдобины [Глубокое место, яма в пруде или реке. — Примеч. авт.].
— Ну, так утонет, — равнодушно
заметил Сучок, который и прежде испугался
не опасности, а нашего гнева и теперь, совершенно успокоенный, только изредка отдувался и, казалось,
не чувствовал никакой надобности переменить свое положение.
Последнего, Ваню, я сперва было и
не заметил: он лежал на земле, смирнехонько прикорнув под угловатую рогожу, и только изредка выставлял из-под нее свою русую кудрявую голову.
Пришлось нам с братом Авдюшкой, да с Федором Михеевским, да с Ивашкой Косым, да с другим Ивашкой, что с Красных Холмов, да еще с Ивашкой Сухоруковым, да еще были там другие ребятишки; всех было нас ребяток человек десять — как есть вся смена; но а пришлось нам в рольне заночевать, то есть
не то чтобы этак пришлось, а Назаров, надсмотрщик, запретил; говорит: «Что,
мол, вам, ребяткам, домой таскаться; завтра работы много, так вы, ребятки, домой
не ходите».
Жутко ему стало, Ермилу-то псарю: что,
мол,
не помню я, чтобы этак бараны кому в глаза смотрели; однако ничего; стал он его этак по шерсти гладить, говорит: «Бяша, бяша!» А баран-то вдруг как оскалит зубы, да ему тоже: «Бяша, бяша…»
— Варнавицы?.. Еще бы! еще какое нечистое! Там
не раз, говорят, старого барина видали — покойного барина. Ходит, говорят, в кафтане долгополом и все это этак охает, чего-то на земле ищет. Его раз дедушка Трофимыч повстречал: «Что,
мол, батюшка, Иван Иваныч, изволишь искать на земле?»
— И зачем эта погань в свете развелась? —
заметил Павел. —
Не понимаю, право!
—
Не бранись: смотри, услышит, —
заметил Илья.
Месяц взошел наконец; я его
не тотчас
заметил: так он был мал и узок.
Я тотчас сообщил кучеру его предложение; Ерофей объявил свое согласие и въехал на двор. Пока он с обдуманной хлопотливостью отпрягал лошадей, старик стоял, прислонясь плечом к воротам, и невесело посматривал то на него, то на меня. Он как будто недоумевал: его, сколько я мог
заметить,
не слишком радовало наше внезапное посещение.
Заметим, кстати, что с тех пор, как Русь стоит,
не бывало еще на ней примера раздобревшего и разбогатевшего человека без окладистой бороды; иной весь свой век носил бородку жидкую, клином, — вдруг, смотришь, обложился кругом словно сияньем, — откуда волос берется!
Аркадий Павлыч, засыпая, еще потолковал немного об отличных качествах русского мужика и тут же
заметил мне, что со времени управления Софрона за шипиловскими крестьянами
не водится ни гроша недоимки…
«Однако теперь бы
не мешало съездить в лес», —
заметил г-н Пеночкин.
— Ну, уж это само собою разумеется. Это всегда так бывает; это уж я
не раз
заметил. Целый год распутствует, грубит, а теперь в ногах валяется.
Еще издали, сквозь частую сетку дождя,
заметил я избу с тесовой крышей и двумя трубами, повыше других, по всей вероятности, жилище старосты, куда я и направил шаги свои, в надежде найти у него самовар, чай, сахар и
не совершенно кислые сливки.
— Эк его, какой полил, —
заметил лесник, — переждать придется.
Не хотите ли прилечь?
— Пей, батюшка,
не ломайся, нехорошо, —
заметил помещик с укоризной.
Заметьте, что решительно никаких других любезностей за ним
не водится; правда, он выкуривает сто трубок Жукова в день, а играя на биллиарде, поднимает правую ногу выше головы и, прицеливаясь, неистово ерзает кием по руке, — ну, да ведь до таких достоинств
не всякий охотник.
— Эк! — одобрительно крякнул всем животом толстенький купец, сидевший в уголку за шатким столиком на одной ножке, крякнул и оробел. Но, к счастью, никто его
не заметил. Он отдохнул и погладил бородку.
Я
не дождался конца сделки и ушел. У крайнего угла улицы
заметил я на воротах сероватого домика приклеенный большой лист бумаги. Наверху был нарисован пером конь с хвостом в виде трубы и нескончаемой шеей, а под копытами коня стояли следующие слова, написанные старинным почерком...
Немец
заметил страницу, встал, положил книгу в карман и сел,
не без труда, на свою куцую, бракованную кобылу, которая визжала и подбрыкивала от малейшего прикосновения; Архип встрепенулся, задергал разом обоими поводьями, заболтал ногами и сдвинул наконец с места свою ошеломленную и придавленную лошаденку.
Должно
заметить, что Авенир, в противность всем чахоточным, нисколько
не обманывал себя насчет своей болезни… и что ж? — он
не вздыхал,
не сокрушался, даже ни разу
не намекнул на свое положение…
Я
не посмел разочаровать больного — и в самом деле, зачем ему было знать, что Даша его теперь поперек себя толще, водится с купцами — братьями Кондачковыми, белится и румянится, пищит и бранится.
Мой приход — я это мог
заметить — сначала несколько смутил гостей Николая Иваныча; но, увидев, что он поклонился мне, как знакомому человеку, они успокоились и уже более
не обращали на меня внимания. Я спросил себе пива и сел в уголок, возле мужичка в изорванной свите.
Яков зарылся у себя в карманах, достал грош и
наметил его зубом. Рядчик вынул из-под полы кафтана новый кожаный кошелек,
не торопясь распутал шнурок и, насыпав множество мелочи на руку, выбрал новенький грош. Обалдуй подставил свой затасканный картуз с обломанным и отставшим козырьком; Яков кинул в него свой грош, рядчик — свой.
— Ну, ну,
не «циркай» [Циркают ястреба, когда они чего-нибудь испугаются. — Примеч. авт.]! — презрительно
заметил Дикий-Барин. — Начинай, — продолжал он, качнув головой на рядчика.
Вел он себя
не то что скромно, — в нем вообще
не было ничего скромного, — но тихо; он жил, словно никого вокруг себя
не замечал, и решительно ни в ком
не нуждался.
— Хорошо поешь, брат, хорошо, — ласково
заметил Николай Иваныч. — А теперь за тобой очередь, Яша: смотри,
не сробей. Посмотрим, кто кого, посмотрим…. А хорошо поет рядчик, ей-богу хорошо.