Неточные совпадения
Калужская деревня, напротив, большею частью окружена лесом; избы
стоят вольней и прямей, крыты тесом; ворота плотно запираются, плетень на задворке
не разметан и
не вываливается наружу,
не зовет в гости всякую прохожую свинью…
— А чем плохо?
Не… (У Власа голос прервался.) Эка жара
стоит, — продолжал он, утирая лицо рукавом.
Тройки так у него наготове и
стояли; а
не поедешь — тотчас сам нагрянет…
— А вы
не знаете? Вот меня возьмут и нарядят; я так и хожу наряженный, или
стою, или сижу, как там придется. Говорят: вот что говори, — я и говорю. Раз слепого представлял… Под каждую веку мне по горошине положили… Как же!
Через четверть часа мы уже сидели на дощанике Сучка. (Собак мы оставили в избе под надзором кучера Иегудиила.) Нам
не очень было ловко, но охотники народ неразборчивый. У тупого, заднего конца
стоял Сучок и «пихался»; мы с Владимиром сидели на перекладине лодки; Ермолай поместился спереди, у самого носа. Несмотря на паклю, вода скоро появилась у нас под ногами. К счастью, погода была тихая, и пруд словно заснул.
Итак, я лежал под кустиком в стороне и поглядывал на мальчиков. Небольшой котельчик висел над одним из огней; в нем варились «картошки». Павлуша наблюдал за ним и,
стоя на коленях, тыкал щепкой в закипавшую воду. Федя лежал, опершись на локоть и раскинув полы своего армяка. Ильюша сидел рядом с Костей и все так же напряженно щурился. Костя понурил немного голову и глядел куда-то вдаль. Ваня
не шевелился под своей рогожей. Я притворился спящим. Понемногу мальчики опять разговорились.
— Видел. Говорит, такой
стоит большой, большой, темный, скутанный, этак словно за деревом, хорошенько
не разберешь, словно от месяца прячется, и глядит, глядит глазищами-то, моргает ими, моргает…
Я тотчас сообщил кучеру его предложение; Ерофей объявил свое согласие и въехал на двор. Пока он с обдуманной хлопотливостью отпрягал лошадей, старик
стоял, прислонясь плечом к воротам, и невесело посматривал то на него, то на меня. Он как будто недоумевал: его, сколько я мог заметить,
не слишком радовало наше внезапное посещение.
Где-нибудь далеко, оканчивая собою тонкую ветку, неподвижно
стоит отдельный листок на голубом клочке прозрачного неба, и рядом с ними качается другой, напоминая своим движением игру рыбьего плёса, как будто движение то самовольное и
не производится ветром.
Она, вероятно, никак
не ожидала нас встретить, как говорится, наткнулась на нас, и
стояла неподвижно в зеленой чаще орешника, на тенистой лужайке, пугливо посматривая на меня своими черными глазами.
В избе Аннушки
не было; она уже успела прийти и оставить кузов с грибами. Ерофей приладил новую ось, подвергнув ее сперва строгой и несправедливой оценке; а через час я выехал, оставив Касьяну немного денег, которые он сперва было
не принял, но потом, подумав и подержав их на ладони, положил за пазуху. В течение этого часа он
не произнес почти ни одного слова; он по-прежнему
стоял, прислонясь к воротам,
не отвечал на укоризны моего кучера и весьма холодно простился со мной.
В сенях, в темном углу,
стояла старостиха и тоже поклонилась, но к руке подойти
не дерзнула.
Заметим, кстати, что с тех пор, как Русь
стоит,
не бывало еще на ней примера раздобревшего и разбогатевшего человека без окладистой бороды; иной весь свой век носил бородку жидкую, клином, — вдруг, смотришь, обложился кругом словно сияньем, — откуда волос берется!
Аркадий Павлыч обернулся к ним спиной. «Вечно неудовольствия», — проговорил он сквозь зубы и пошел большими шагами домой. Софрон отправился вслед за ним. Земский выпучил глаза, словно куда-то очень далеко прыгнуть собирался. Староста выпугнул уток из лужи. Просители
постояли еще немного на месте, посмотрели друг на друга и поплелись,
не оглядываясь, восвояси.
Подашь ему стакан с водой или кушанье — «Ах, вода воняет! ах, кушанье воняет!» Вынесешь, за дверью
постоишь да принесешь опять — «Ну вот, теперь хорошо, ну вот, теперь
не воняет».
—
Не стану я молчать, — продолжал несчастный. — Все едино околевать-то. Душегубец ты, зверь, погибели на тебя нету… Да
постой, недолго тебе царствовать! затянут тебе глотку,
постой!
На другой день пошел я смотреть лошадей по дворам и начал с известного барышника Ситникова. Через калитку вошел я на двор, посыпанный песочком. Перед настежь раскрытою дверью конюшни
стоял сам хозяин, человек уже
не молодой, высокий и толстый, в заячьем тулупчике, с поднятым и подвернутым воротником. Увидав меня, он медленно двинулся ко мне навстречу, подержал обеими руками шапку над головой и нараспев произнес...
Я
не дождался конца сделки и ушел. У крайнего угла улицы заметил я на воротах сероватого домика приклеенный большой лист бумаги. Наверху был нарисован пером конь с хвостом в виде трубы и нескончаемой шеей, а под копытами коня
стояли следующие слова, написанные старинным почерком...
— Изволь… и такие есть, изволь… Назар, Назар, покажи барину серенького меринка, знаешь, что с краю-то
стоит, да гнедую с лысиной, а
не то — другую гнедую, что от Красотки, знаешь?
Мы нашли бедного Максима на земле. Человек десять мужиков
стояло около него. Мы слезли с лошадей. Он почти
не стонал, изредка раскрывал и расширял глаза, словно с удивлением глядел кругом и покусывал посиневшие губы… Подбородок у него дрожал, волосы прилипли ко лбу, грудь поднималась неровно: он умирал. Легкая тень молодой липы тихо скользила по его лицу.
Обалдуй, весь разнеженный,
стоял, глупо разинув рот; серый мужичок тихонько всхлипывал в уголку, с горьким шепотом покачивая головой; и по железному лицу Дикого-Барина, из-под совершенно надвинувшихся бровей, медленно прокатилась тяжелая слеза; рядчик поднес сжатый кулак ко лбу и
не шевелился…
Ветра
не было,
не было и туч; небо
стояло кругом все чистое и прозрачно-темное, тихо мерцая бесчисленными, но чуть видными звездами.
Внутренность рощи, влажной от дождя, беспрестанно изменялась, смотря по тому, светило ли солнце, или закрывалось облаком; она то озарялась вся, словно вдруг в ней все улыбнулось: тонкие стволы
не слишком частых берез внезапно принимали нежный отблеск белого шелка, лежавшие на земле мелкие листья вдруг пестрели и загорались червонным золотом, а красивые стебли высоких кудрявых папоротников, уже окрашенных в свой осенний цвет, подобный цвету переспелого винограда, так и сквозили, бесконечно путаясь и пересекаясь перед глазами; то вдруг опять все кругом слегка синело: яркие краски мгновенно гасли, березы
стояли все белые, без блеску, белые, как только что выпавший снег, до которого еще
не коснулся холодно играющий луч зимнего солнца; и украдкой, лукаво, начинал сеяться и шептать по лесу мельчайший дождь.
Внезапные, надрывающие грудь рыданья
не дали ей докончить речи — она повалилась лицом на траву и горько, горько заплакала… Все ее тело судорожно волновалось, затылок так и поднимался у ней… Долго сдержанное горе хлынуло наконец потоком. Виктор
постоял над нею,
постоял, пожал плечами, повернулся и ушел большими шагами.
Солнце
стояло низко на бледно-ясном небе, лучи его тоже как будто поблекли и похолодели: они
не сияли, они разливались ровным, почти водянистым светом.
Прочие дворяне сидели на диванах, кучками жались к дверям и подле окон; один, уже, немолодой, но женоподобный по наружности помещик,
стоял в уголку, вздрагивал, краснел и с замешательством вертел у себя на желудке печаткою своих часов, хотя никто
не обращал на него внимания; иные господа, в круглых фраках и клетчатых панталонах работы московского портного, вечного цехового мастера Фирса Клюхина, рассуждали необыкновенно развязно и бойко, свободно поворачивая своими жирными и голыми затылками; молодой человек, лет двадцати, подслеповатый и белокурый, с ног до головы одетый в черную одежду, видимо робел, но язвительно улыбался…
«Однако ж это странно, — замечает другой экзаменатор, — что же вы, как немой,
стоите? ну,
не знаете, что ли? так так и скажите».
Я вам скажу, отчего вы меня
не заметили, — оттого, что я
не возвышаю голоса; оттого, что я прячусь за других,
стою за дверьми, ни с кем
не разговариваю; оттого, что дворецкий с подносом, проходя мимо меня, заранее возвышает свой локоть в уровень моей груди…
И при всем том душа в нем была добрая, даже великая по-своему: несправедливости, притеснения он вчуже
не выносил; за мужиков своих
стоял горой.
Чертопханов снова обратился к Вензору и положил ему кусок хлеба на нос. Я посмотрел кругом. В комнате, кроме раздвижного покоробленного стола на тринадцати ножках неровной длины да четырех продавленных соломенных стульев,
не было никакой мебели; давным-давно выбеленные стены, с синими пятнами в виде звезд, во многих местах облупились; между окнами висело разбитое и тусклое зеркальце в огромной раме под красное дерево. По углам
стояли чубуки да ружья; с потолка спускались толстые и черные нити паутин.
На голос так и бежит, задравши голову; прикажешь ему
стоять и сам уйдешь — он
не ворохнется; только что станешь возвращаться, чуть-чуть заржет: «Здесь, мол, я».
В течение рассказа Чертопханов сидел лицом к окну и курил трубку из длинного чубука; а Перфишка
стоял на пороге двери, заложив руки за спину и, почтительно взирая на затылок своего господина, слушал повесть о том, как после многих тщетных попыток и разъездов Пантелей Еремеич наконец попал в Ромны на ярмарку, уже один, без жида Лейбы, который, по слабости характера,
не вытерпел и бежал от него; как на пятый день, уже собираясь уехать, он в последний раз пошел по рядам телег и вдруг увидал, между тремя другими лошадьми, привязанного к хребтуку, — увидал Малек-Аделя!
Оба
не двигались с места, когда хозяин соскакивал с седла; но тот,когда его звали, тотчас шел на голос, а этотпродолжал
стоять, как пень.
Продолжительные поиски за Малек-Аделем
стоили Чертопханову много денег; о костромских собаках он уже
не помышлял и разъезжал по окрестностям в одиночку, по-прежнему.
— С самого того случая, — продолжала Лукерья, — стала я сохнуть, чахнуть; чернота на меня нашла; трудно мне стало ходить, а там уже — полно и ногами владеть; ни
стоять, ни сидеть
не могу; все бы лежала.
Есть-то почитай что
не ем ничего, а вода — вон она в кружке-то: всегда
стоит припасенная, чистая, ключевая вода.
— И про себя и голосом. Громко-то
не могу, а все — понять можно. Вот я вам сказывала — девочка ко мне ходит. Сиротка, значит, понятливая. Так вот я ее выучила; четыре песни она уже у меня переняла. Аль
не верите?
Постойте, я вам сейчас…
— Эва! глянь-ка! над озером-то… аль чапля
стоит? неужели она и ночью рыбу ловит? Эх-ма! сук это —
не чапля. Вот маху-то дал! а все месяц обманывает.
Я приподнялся. Тарантас
стоял на ровном месте по самой середине большой дороги; обернувшись с козел ко мне лицом, широко раскрыв глаза (я даже удивился, я
не воображал, что они у него такие большие), Филофей значительно и таинственно шептал...
Пока я спал, тонкий туман набежал —
не на землю, на небо; он
стоял высоко, месяц в нем повис беловатым пятном, как бы в дыме.
Великан продолжал
стоять, понурив голову. В самый этот миг месяц выбрался из тумана и осветил ему лицо. Оно ухмылялось, это лицо — и глазами и губами. А угрозы на нем
не видать… только словно все оно насторожилось… и зубы такие белые да большие…
За плетнем, в саду, мирно похрапывает сторож; каждый звук словно
стоит в застывшем воздухе,
стоит и
не проходит.
А осенний, ясный, немножко холодный, утром морозный день, когда береза, словно сказочное дерево, вся золотая, красиво рисуется на бледно-голубом небе, когда низкое солнце уж
не греет, но блестит ярче летнего, небольшая осиновая роща вся сверкает насквозь, словно ей весело и легко
стоять голой, изморозь еще белеет на дне долин, а свежий ветер тихонько шевелит и гонит упавшие покоробленные листья, — когда по реке радостно мчатся синие волны, мерно вздымая рассеянных гусей и уток; вдали мельница стучит, полузакрытая вербами, и, пестрея в светлом воздухе, голуби быстро кружатся над ней…