Неточные совпадения
Иные помещики вздумали было покупать
сами косы на наличные деньги и раздавать в долг мужикам по
той же цене; но мужики оказались недовольными и даже впали в уныние; их лишали удовольствия щелкать по косе, прислушиваться, перевертывать ее в руках и раз двадцать спросить у плутоватого мещанина-продавца: «А что, малый, коса-то не больно
того?»
Те же
самые проделки происходят и при покупке серпов, с
тою только разницей, что тут бабы вмешиваются в дело и доводят иногда
самого продавца до необходимости, для их же пользы, поколотить их.
Через полгода опять она изволит жаловать ко мне с
тою же
самою просьбой.
В это время, от двенадцати до трех часов,
самый решительный и сосредоточенный человек не в состоянии охотиться, и
самая преданная собака начинает «чистить охотнику шпоры»,
то есть идет за ним шагом, болезненно прищурив глаза и преувеличенно высунув язык, а в ответ на укоризны своего господина униженно виляет хвостом и выражает смущение на лице, но вперед не подвигается.
Проезжающие по большой орловской дороге молодые чиновники и другие незанятые люди (купцам, погруженным в свои полосатые перины, не до
того) до сих пор еще могут заметить в недальнем расстоянии от большого села Троицкого огромный деревянный дом в два этажа, совершенно заброшенный, с провалившейся крышей и наглухо забитыми окнами, выдвинутый на
самую дорогу.
Да и
сама беднеющая, больше двух целковых ожидать тоже нельзя, и
то еще сумнительно, а разве холстом придется попользоваться да крупицами какими-нибудь.
А
то вот что еще мучительно бывает: видишь доверие к тебе слепое, а
сам чувствуешь, что не в состоянии помочь.
Молодая девушка,
та самая, которую я мельком видел в саду, вошла в комнату.
Меня поражало уже
то, что я не мог в нем открыть страсти ни к еде, ни к вину, ни к охоте, ни к курским соловьям, ни к голубям, страдающим падучей болезнью, ни к русской литературе, ни к иноходцам, ни к венгеркам, ни к карточной и биллиардной игре, ни к танцевальным вечерам, ни к поездкам в губернские и столичные города, ни к бумажным фабрикам и свеклосахарным заводам, ни к раскрашенным беседкам, ни к чаю, ни к доведенным до разврата пристяжным, ни даже к толстым кучерам, подпоясанным под
самыми мышками, к
тем великолепным кучерам, у которых, бог знает почему, от каждого движения шеи глаза косятся и лезут вон…
Правда, вы в
то же
самое время чувствовали, что подружиться, действительно сблизиться он ни с кем не мог, и не мог не оттого, что вообще не нуждался в других людях, а оттого, что вся жизнь его ушла на время внутрь.
— Да оно всегда так бывает: кто
сам мелко плавает,
тот и задирает.
Кричит: «Нет! меня вам не провести! нет, не на
того наткнулись! планы сюда! землемера мне подайте, христопродавца подайте сюда!» — «Да какое, наконец, ваше требование?» — «Вот дурака нашли! эка! вы думаете: я вам так-таки сейчас мое требование и объявлю?.. нет, вы планы сюда подайте, вот что!» А
сам рукой стучит по планам.
Вот и начал Александр Владимирыч, и говорит: что мы, дескать, кажется, забыли, для чего мы собрались; что хотя размежевание, бесспорно, выгодно для владельцев, но в сущности оно введено для чего? — для
того, чтоб крестьянину было легче, чтоб ему работать сподручнее было, повинности справлять; а
то теперь он
сам своей земли не знает и нередко за пять верст пахать едет, — и взыскать с него нельзя.
И вот чему удивляться надо: бывали у нас и такие помещики, отчаянные господа, гуляки записные, точно; одевались почитай что кучерами и
сами плясали, на гитаре играли, пели и пили с дворовыми людишками, с крестьянами пировали; а ведь этот-то, Василий-то Николаич, словно красная девушка: все книги читает али пишет, а не
то вслух канты произносит, — ни с кем не разговаривает, дичится, знай себе по саду гуляет, словно скучает или грустит.
И мужики надеялись, думали: «Шалишь, брат! ужо тебя к ответу потянут, голубчика; вот ты ужо напляшешься, жила ты этакой!..» А вместо
того вышло — как вам доложить?
сам Господь не разберет, что такое вышло!
Позвал его к себе Василий Николаич и говорит, а
сам краснеет, и так, знаете, дышит скоро: «Будь справедлив у меня, не притесняй никого, слышишь?» Да с
тех пор его к своей особе и не требовал!
— Хорошо, похлопочу. Только ты смотри, смотри у меня! Ну, ну, не оправдывайся… Бог с тобой, Бог с тобой!.. Только вперед смотри, а
то, ей-богу, Митя, несдобровать тебе, — ей-богу, пропадешь. Не все же мне тебя на плечах выносить… я и
сам человек не властный. Ну, ступай теперь с Богом.
Мы пошли было с Ермолаем вдоль пруда, но, во-первых, у
самого берега утка, птица осторожная, не держится; во-вторых, если даже какой-нибудь отсталый и неопытный чирок и подвергался нашим выстрелам и лишался жизни,
то достать его из сплошного майера наши собаки не были в состоянии: несмотря на
самое благородное самоотвержение, они не могли ни плавать, ни ступать по дну, а только даром резали свои драгоценные носы об острые края тростников.
— Глупый человек-с, — промолвил он, когда
тот ушел, — совершенно необразованный человек, мужик-с, больше ничего-с. Дворовым человеком его назвать нельзя-с… и все хвастал-с… Где ж ему быть актером-с,
сами извольте рассудить-с! Напрасно изволили беспокоиться, изволили с ним разговаривать-с!
Холм, на котором я находился, спускался вдруг почти отвесным обрывом; его громадные очертания отделялись, чернея, от синеватой воздушной пустоты, и прямо подо мною, в углу, образованном
тем обрывом и равниной, возле реки, которая в этом месте стояла неподвижным, темным зеркалом, под
самой кручью холма, красным пламенем горели и дымились друг подле дружки два огонька.
Картина была чудесная: около огней дрожало и как будто замирало, упираясь в темноту, круглое красноватое отражение; пламя, вспыхивая, изредка забрасывало за черту
того круга быстрые отблески; тонкий язык света лизнет голые сучья лозника и разом исчезнет; острые, длинные тени, врываясь на мгновенье, в свою очередь добегали до
самых огоньков: мрак боролся со светом.
— В старой рольне [«Рольней» или «черпальней» на бумажных фабриках называется
то строение, где в чанах вычерпывают бумагу. Оно находится у
самой плотины, под колесом. — Примеч. авт.].
Вот зовет она его, и такая
сама вся светленькая, беленькая сидит на ветке, словно плотичка какая или пескарь, а
то вот еще карась бывает такой белесоватый, серебряный…
—
Тот самый. Идет и головушки не подымает… А узнала его Ульяна… Но а потом смотрит: баба идет. Она вглядываться, вглядываться — ах ты, Господи! —
сама идет по дороге,
сама Ульяна.
А у нас на деревне такие, брат, слухи ходили, что, мол, белые волки по земле побегут, людей есть будут, хищная птица полетит, а
то и
самого Тришку [В поверье о «Тришке», вероятно, отозвалось сказание об антихристе.
— А вот
того, что утонул, — отвечал Костя, — в этой вот в
самой реке.
Ведь вот с
тех пор и Феклиста не в своем уме: придет, да и ляжет на
том месте, где он утоп; ляжет, братцы мои, да и затянет песенку, — помните, Вася-то все такую песенку певал, — вот ее-то она и затянет, а
сама плачет, плачет, горько Богу жалится…
— Вы только смотрите,
того, туда ли он вас привезет. Да ось-то
сами извольте выбрать: поздоровее ось извольте взять… А что, Блоха, — прибавил он громко, — что, у вас хлебушком можно разжиться?
Молодые отпрыски, еще не успевшие вытянуться выше аршина, окружали своими тонкими, гладкими стебельками почерневшие, низкие пни; круглые губчатые наросты с серыми каймами,
те самые наросты, из которых вываривают трут, лепились к этим пням; земляника пускала по ним свои розовые усики; грибы тут же тесно сидели семьями.
Вы глядите:
та глубокая, чистая лазурь возбуждает на устах ваших улыбку, невинную, как она
сама, как облака по небу, и как будто вместе с ними медлительной вереницей проходят по душе счастливые воспоминания, и все вам кажется, что взор ваш уходит дальше и дальше, и тянет вас
самих за собой в
ту спокойную, сияющую бездну, и невозможно оторваться от этой вышины, от этой глубины…
Я с удивлением приподнялся; до сих пор он едва отвечал на мои вопросы, а
то вдруг
сам заговорил.
— Как же-с,
сами: оне всегда
сами. А
то и приказ девствовать не может.
— Нет-с.
Сам придет да прочитает.
То есть ему прочтут; он ведь грамоте у нас не знает. (Дежурный опять помолчал.) А что-с, — прибавил он, ухмыляясь, — ведь хорошо написано-с?
Мужик глянул на меня исподлобья. Я внутренне дал себе слово во что бы
то ни стало освободить бедняка. Он сидел неподвижно на лавке. При свете фонаря я мог разглядеть его испитое, морщинистое лицо, нависшие желтые брови, беспокойные глаза, худые члены… Девочка улеглась на полу у
самых его ног и опять заснула. Бирюк сидел возле стола, опершись головою на руки. Кузнечик кричал в углу… дождик стучал по крыше и скользил по окнам; мы все молчали.
Правда, некогда правильные и теперь еще приятные черты лица его немного изменились, щеки повисли, частые морщины лучеобразно расположились около глаз, иных зубов уже нет, как сказал Саади, по уверению Пушкина; русые волосы, по крайней мере все
те, которые остались в целости, превратились в лиловые благодаря составу, купленному на Роменской конной ярмарке у жида, выдававшего себя за армянина; но Вячеслав Илларионович выступает бойко, смеется звонко, позвякивает шпорами, крутит усы, наконец называет себя старым кавалеристом, между
тем как известно, что настоящие старики
сами никогда не называют себя стариками.
Тот же
самый сановник вздумал было засеять все свои поля маком, вследствие весьма, по-видимому, простого расчета: мак, дескать, дороже ржи, следовательно сеять мак выгоднее.
Гостей принимает очень радушно и угощает на славу,
то есть благодаря одуряющим свойствам русской кухни лишает их вплоть до
самого вечера всякой возможности заняться чем-нибудь, кроме преферанса.
Чьи это куры, чьи это куры?» Наконец одному дворовому человеку удалось поймать хохлатую курицу, придавив ее грудью к земле, и в
то же
самое время через плетень сада, с улицы, перескочила девочка лет одиннадцати, вся растрепанная и с хворостиной в руке.
Вследствие всего вышесказанного мне не для чего толковать читателю, каким образом, лет пять
тому назад, я попал в Лебедянь в
самый развал ярмарки.
— Куда глядишь? вот я
те! у! — говорил барышник с ласковой угрозой,
сам невольно любуясь своим конем.
«Здесь продаются разных мастей лошади, приведенные на Лебедянскую ярмарку с известного степного завода Анастасея Иваныча Чернобая, тамбовского помещика. Лошади сии отличных статей; выезжены в совершенстве и кроткого нрава. Господа покупатели благоволят спросить
самого Анастасея Иваныча; буде же Анастасей Иваныч в отсутствии,
то спросить кучера Назара Кубышкина. Господа покупатели, милости просим почтить старичка!»
Мне
самому в
тот день что-то не верилось в успех охоты; я тоже поплелся вслед за ним.
Больница эта состояла из бывшего господского флигеля; устроила ее
сама помещица,
то есть велела прибить над дверью голубую доску с надписью белыми буквами: «Красногорская больница», и
сама вручила Капитону красивый альбом для записывания имен больных. На первом листке этого альбома один из лизоблюдов и прислужников благодетельной помещицы начертал следующие стишки...
У
самой головы оврага, в нескольких шагах от
той точки, где он начинается узкой трещиной, стоит небольшая четвероугольная избушка, стоит одна, отдельно от других.
Много видал он на своем веку, пережил не один десяток мелких дворян, заезжавших к нему за «очищенным», знает все, что делается на сто верст кругом, и никогда не пробалтывается, не показывает даже виду, что ему и
то известно, чего не подозревает
самый проницательный становой.
Усталыми шагами приближался я к жилищу Николая Иваныча, возбуждая, как водится, в ребятишках изумление, доходившее до напряженно-бессмысленного созерцания, в собаках — негодование, выражавшееся лаем, до
того хриплым и злобным, что, казалось, у них отрывалась вся внутренность, и они
сами потом кашляли и задыхались, — как вдруг на пороге кабачка показался мужчина высокого роста, без шапки, во фризовой шинели, низко подпоясанной голубым кушачком.
Мгновенно воцарилась глубокая тишина: гроши слабо звякали, ударяясь друг о друга. Я внимательно поглядел кругом: все лица выражали напряженное ожидание;
сам Дикий-Барин прищурился; мой сосед, мужичок в изорванной свитке, и
тот даже с любопытством вытянул шею. Моргач запустил руку в картуз и достал рядчиков грош: все вздохнули. Яков покраснел, а рядчик провел рукой по волосам.
Настоящее имя этого человека было Евграф Иванов; но никто во всем околотке не звал его иначе как Обалдуем, и он
сам величал себя
тем же прозвищем: так хорошо оно к нему пристало.
Дикий-Барин (так его прозвали; настоящее же его имя было Перевлесов) пользовался огромным влиянием во всем округе; ему повиновались тотчас и с охотой, хотя он не только не имел никакого права приказывать кому бы
то ни было, но даже
сам не изъявлял малейшего притязания на послушание людей, с которыми случайно сталкивался.
Густые белокурые волосы прекрасного пепельного цвета расходились двумя тщательно причесанными полукругами из-под узкой алой повязки, надвинутой почти на
самый лоб, белый, как слоновая кость; остальная часть ее лица едва загорела
тем золотым загаром, который принимает одна тонкая кожа.