Неточные совпадения
Мне было восемнадцать лет: я только
что перешел со второго на третий курс «словесного» факультета (в то время он
так назывался) в Московском университете.
— Он самый и есть, — отозвался вошедший. — А вы
что ж это? туалет свой совершаете? Дело! Дело! (Голос человека, прозывавшегося Иваном Демьянычем, звучал,
так же как и смех его, чем-то металлическим.) Я к братишке вашему припер было урок давать; да он, знать, простудился, чихает все. Действовать не может. Вот я и завернул к вам пока, отогреться.
—
Что за странный человек?! — обратился я к Фустову, который успел уже приняться за токарный станок. — Неужели он иностранец? Он
так бойко говорит по-русски.
— Ну, и
что ж
такое? — продолжала Элеонора Карповна. — И, конечно, я Россию люблю, потому где же бы я могла получить дворянский титул? И мои дети тоже теперь ведь благородные? Kolia, sitze ruhig mit den Füssen! [Коля, сиди смирно, не болтай ногами! (нем.).]
В последних словах г. Ратча, и на этот раз в самом его хохоте, слышалось нечто другое,
чем обычное его глумление, — слышалось желание оскорбить.
Так по крайней мере мне показалось и
так поняла его Сусанна. Она невольно дрогнула, покраснела, закусила нижнюю губу. Светлая точка, подобная блеску слезы, мелькнула у ней на реснице, и, быстро поднявшись, она вышла вон из комнаты.
Я взглянул на Фустова. Он только плечом пожал, как бы желал дать мне понять,
что с
такого оболтуса и спрашивать нечего.
—
Что я вас хотел попросить, Александр Давыдыч… Нельзя ли как-нибудь старца моего вразумить… Вы вот дуэты с ним разыгрываете… Дает мне пять синеньких в месяц… Это
что же
такое?! На табак не хватает. Еще толкует: не делай долгов! Я бы его на мое место посадил и посмотрел бы! Я ведь никаких пенсий не получаю; не то
что иные (Виктор произнес это последнее слово с особенным ударением). А деньжищев у него много, я знаю. Со мной Лазаря петь нечего, меня не проведешь. Шалишь! Руки-то себе нагрел тоже… ловко!
Я последовал за ним тем неохотнее,
что, мне казалось, этот приветливый, веселый г. Ратч внутренно посылает меня к черту. Однако делать было нечего. Он привел меня в гостиную, и
что же? В гостиной сидела Сусанна перед столом за приходо-расходной книгой. Она глянула на меня своими сумрачными глазами и чуть-чуть прикусила ногти пальцев на левой руке…
такая у ней была привычка, я заметил, — привычка, свойственная нервическим людям. Кроме ее, в комнате никого не было.
— Вы принадлежите к двум различным музыкальным поколеньям, — начал я с насильственною развязностью, самою этою развязностью желая дать понять,
что я ничего не замечаю, — а потому не удивительно,
что вы не сходитесь в своих мнениях… Но, Иван Демьяныч, вы мне позволите стать на сторону… более молодого поколения. Я профан, конечно; но признаюсь вам, ничего в музыке еще не произвело на меня
такого впечатления, как та… как то,
что Сусанна Ивановна нам сейчас сыграла.
«
Что они друг друга ненавидят, это ясно, — думал я, возвращаясь к себе домой, — несомненно также и то,
что он человек скверный, а она хорошая девушка. Но
что такое произошло между ними? Какая причина этого постоянного раздражения? Какой смысл этих намеков? И как это неожиданно вспыхнуло! Под каким пустым предлогом!»
— Нашли щедрого! Как же, держи карман!.. Сегодня утром, понадеявшись на ваше ходатайство, я попросил у него денег.
Что же, вы думаете, мне отвечал жидомор? «Я, говорит, твои долги, изволь, заплачу. До двадцати пяти рублей включительно!» Слышите: включительно! Нет, милостивый государь, это на мое сиротство бог послал. Случай
такой вышел.
— Да
так же… Я очень хорошо чувствую и знаю,
что вы меня презираете, и этот господин (он указал на меня пальцем) тоже, туда же! И хоть бы вы сами очень уже высокою нравственностью отличались, а то
такой же грешник, как мы все. Еще хуже. В тихом омуте… пословицу знаете?
— Вы сами не понимаете,
что вы
такое лепечете! Вы пьяны, — проговорил Фустов, доставая пальто со стены. — Обыграл, наверное, какого-то дурака и врет теперь черт знает
что!
Фустов
так проворно шел по улице,
что я с трудом поспевал за ним. Вдруг он остановился и круто повернул назад.
— Пожалуйста, успокойтесь, сядьте, — заговорил я опять, — вот тут, на диване.
Что такое случилось? Сядьте, прошу вас.
Она хотела переломить себя, но с потрясающею силой хлынули из глаз ее слезы — и рыдания, поспешные, жадные рыдания огласили комнату. Сердце во мне перевернулось… Я потерялся. Я видел Сусанну всего два раза; я догадывался,
что нелегко ей было жить на свете, но я считал ее за девушку гордую, с твердым характером, и вдруг эти неудержимые, отчаянные слезы… Господи! Да
так плачут только перед смертью!
— Вы знаете его адрес? — повторила она. — Ну,
так напишите ему,
что он убил меня. Вы хороший человек, я знаю. С вами он не говорил обо мне, наверное, а со мной он говорило вас. Напишите… ах, напишите ему, чтоб он поскорее вернулся, если он хочет еще застать меня в живых!.. Да нет! Он меня уже не застанет.
— Сусанна Ивановна! — чуть не вскрикнул я, — придите в себя, прошу вас!
Что с вами? К
чему такое отчаяние! Вы увидите, все разъяснится, какое-нибудь недоразумение… неожиданный случай… Вы увидите, он скоро возвратится. Я ему дам знать, я сегодня же ему напишу… Но я не повторю ему ваших слов… Как можно!
— Он меня не застанет, — промолвила Сусанна все тем же тихим голосом. — Неужели бы я пришла сюда, к вам, к незнакомому человеку, если бы не знала,
что не останусь жива? Ах, все мое последнее унесено безвозвратно! Вот мне и не хотелось умереть
так, в одиночку, в молчанку, не сказав никому: «Я все потеряла… и я умираю… Посмотрите!»
— Боже мой! Боже мой!
Что я говорю! И зачем я здесь?
Что это
такое? О
чем… о
чем я пришла просить… и кого? Ах, я с ума схожу!..
— Почему? Почему? Но тот сам пришел ко мне и все рассказал, и хвастался… и
так же смеялся, как его отец! Вот, вот возьмите, — продолжала она, всовывая мне тетрадку в руку, — прочтите, пошлите ему, сожгите, бросьте, делайте
что хотите, как хотите… Но нельзя же умереть
так, чтобы никто не знал… А теперь мне пора… Мне идти надо.
Со мной вместе живет мать моя, еврейка, дочь умершего живописца, вывезенного из-за границы, болезненная женщина с необыкновенно красивым, как воск бледным лицом и
такими грустными глазами,
что, бывало, как только она долго посмотрит на меня, я, и не глядя на нее, непременно почувствую этот печальный, печальный взор, и заплачу, и брошусь ее обнимать.
Г-н Колтовской, вероятно, нашел,
что таким образом все устроилось к лучшему — «la position etait regularisee» [«Дело было улажено» (фр.).]
Иногда я спрашиваю себя:
что заставляло меня
так настойчиво желать, добиваться — не признанья… куда! а хоть теплого родственного слова от Ивана Матвеича? Разве я не знала,
что он был за человек и как мало он походил на то,
чем в моих мечтаниях представлялся мне отец?.. Но я была
так одинока,
так одинока на земле! И потом все та же неотступная мысль не давала мне покоя: «Ведь она его любила? За что-нибудь она полюбила же его?»
Он нагло посмотрел мне в глаза, и я почувствовала,
что щеки мои
так и загорелись. Ненависть, презрение поднялись во мне разом, хлынули волной, затопили меня.
«
Что такое есть: само собою разумеется? — спрашивал он по-русски, напирая на каждый слог.
Только однажды, когда Иван Матвеич сказал ему,
что les thèophilantropes ont eu pourtant du bon [У теофилантропов было все-таки и кое-что хорошее (фр.).], старик взволнованным голосом воскликнул: «Monsieur de Kolontouskoi! (он в двадцать пять лет не выучился выговаривать правильно имя своего патрона) — Monsieur de Kolontouskoi! Leur fondateur, l'instigateur de cette secte, ce La Reveillère Lepeaux, etait un bonnet rouge!» — «Non, non, — говорил Иван Матвеич, ухмыляясь и переминая щепотку табаку, — des fleurs, des jeunes vierges, le culte de la Nature!..
Не скажу я ничего этому человеку, который ни разу не упомянул при мне имени моей матери, в глазах которого я
так мало значу,
что он даже не дал себе труда узнать, известно ли мне мое происхождение!
Рассказывали потом,
что, когда камердинер вбежал в спальню на сильный звон колокольчика, он нашел Ивана Матвеича не на кровати, а в двух шагах от нее. И будто он сидел на полу, скорчившись, и два раза сряду повторил: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» И будто это были его последние слова. Но я не могу этому верить. С какой стати он заговорил бы по-русски в
такую минуту и в
таких выражениях!
В мануфактурном деле г. Ратч не смыслил ничего, и Семен Матвеич знал,
что ничего не смыслит; но зато мой вотчим был «исполнитель» (любимое тогдашнее слово), «Аракчеев!» Семен Матвеич именно
так и называл его «мой Аракчеев!» «Сего мне достаточно, — уверял Семен Матвеич, — при усердии направление я сам дам».
Семен Матвеич, я должна в этом признаться, оказывал мне некоторое уважение; но в этом человеке, я это чувствовала, было что-то
такое,
что отталкивало,
что пугало меня.
Ах, я чувствую, я не могу продолжать
так же, как начала; слишком горестны эти воспоминания. Особенно теперь мне невозможно спокойно рассказывать… И к
чему скрываться? Я полюбила Мишеля, и он меня полюбил.
Так мы пробеседовали с час… о
чем — не помню, помню только,
что и я все время глядела ему в глаза, и
так мне было с ним легко!
Но к
чему останавливаться на
таких воспоминаниях… особенно, особенно теперь!
Семен Матвеич заставил меня сесть. В полутьме я не могла разглядеть его лица, я же отворачивалась от него, но я слышала,
что он тяжело дышал и скрипел зубами. Не страх чувствовала я и не отчаяние, а какое-то бессмысленное удивление… Пойманная птица, должно быть,
так замирает в когтях коршуна… да и рука Семена Матвеича, который все
так же крепко держал меня, стискивала меня, как лапа…
Я попыталась подняться, но он с
такою силой встряхнул меня,
что я чуть не вскрикнула от боли, и бранные слова, оскорбления, угрозы полились потоком…
У вас
такие глазки,
что, признаться… я вот старик, а совершенно равнодушно видеть их… я понимаю… это трудно, это действительно трудно.
— И вы, вы, брат… брат вашего брата, вы дерзнули, вы решились… За кого же вы приняли меня? И неужели же вы
так слепы,
что не могли давно заметить то отвращение, которое вы возбуждаете во мне?.. Вы смели употребить слово: предложение!.. Выпустите меня сейчас, сию минуту.
Но тут я вспомнила,
что он в заключении,
так же как и я, — и я бросилась лицом на постель, зарыдала… зарыдала… И только мысль,
что мой мучитель, быть может, стоит за дверью, и прислушивается, и торжествует, только эта моя мысль заставила меня поглотить мои слезы…
Чтение этой тетради до того меня смутило, впечатление, произведенное посещением Сусанны, было
так велико,
что я не мог уснуть всю ночь и рано поутру послал с эстафетой к Фустову письмо, в котором заклинал его вернуться как можно скорее в Москву,
так как его отсутствие могло иметь самые тяжелые последствия.
— Как! — воскликнул я, — тому самому Виктору, которого ты
так презираешь? Да
что он мог сказать тебе?
— Нет; я прямо с дороги к тебе. Я пойду завтра… завтра рано. Этого нельзя
так оставить. Ни за
что!
Я стоял возле него, и, должен сознаться, никакого участия не возбуждали во мне эти бесспорно искренние рыданья; я только удивлялся тому,
что Фустов мог
так плакать, и мне показалось,
что я теперь понял, какой он маленький человек и как я, на его месте, поступил бы совсем иначе.
— Ну, все равно;
так вот он, — продолжал г. Ратч, сперва тихим голосом, а потом все громче и громче и, к удивлению моему, с заметным немецким акцентом, — он меня всегда предупреждал: «Эй! Иван Демьяныч! эй! друг мой, берегитесь! У вашей падчерицы органический недостаток в сердце — hypertrophia cordialis! [Расширение сердца! (лат.).] Чуть
что — беда! Сильных ощущений пуще всего избегать должно… На рассудок должно действовать…» А помилуйте, разве можно с молодою девицей!.. на рассудок действовать? Х… х… ха…
— Ну да, — повторила за ним Элеонора Карповна, — гипо… Ну, вот это. Только мне очень, очень жалко, опять-таки скажу… — И ее топорное лицо понемножку перекосилось, брови приподнялись треугольником, и крохотная слезинка скатилась на круглую, точно налакированную, как у куклы, щеку… — Мне очень жалко,
что такой молодой человек, которому только бы следовало жить и пользоваться всем… всем… И этакое вдруг отчаяние!
Я начал ему доказывать,
что Сусанна непременно отравилась, а может быть, и отравлена была, и
что этого нельзя
так оставить…
—
Что же тут делать? — сказал он, медленно и широко моргая. — Хуже ведь… если узнают. Хоронить не станут. Оставить надо…
так.
Поплакав минут с десять, Фустов встал, лег на диван, повернулся лицом к стене и остался неподвижен. Я подождал немного, но, видя,
что он не шевелится и не отвечает на мои вопросы, решился удалиться. Я, быть может, взвожу на него напраслину, но едва ли он не заснул. Впрочем, это еще бы не доказывало, чтоб он не чувствовал огорчения… а только природа его была
так устроена,
что не могла долго выносить печальные ощущения… Уж больно нормальная была природа!
Лица раскраснелись, голоса загомонели, смех вступил в свои права; стали раздаваться восклицания порывистые, послышались ласковые наименованья вроде «братца ты моего миленького», «душки ты моей», «чурки» и даже «свинтуса этакого»; словом, посыпалось все то, на
что так щедра русская душа, когда станет, как говорится, нараспашку.