В одном из таких госпиталей, в белой, чистой, просторной горнице лежит Милица. Ее осунувшееся за долгие мучительные
дни болезни личико кажется неживым. Синие тени легли под глазами… Кожа пожелтела и потрескалась от жара. Она по большей части находится в забытьи. Мимо ее койки медленно, чуть слышно проходят сестрицы. Иногда задерживаются, смотрят в лицо, ставят термометр, измеряющий температуру, перебинтовывают рану, впрыскивают больной под кожу морфий…
В первые
дни болезни она была со мной чрезвычайно нежна и ласкова; казалось, не могла наглядеться на меня, не отпускала от себя, схватывала мою руку своею горячею рукой и садила меня возле себя, и если замечала, что я угрюм и встревожен, старалась развеселить меня, шутила, играла со мной и улыбалась мне, видимо подавляя свои собственные страдания.
Очнувшись от беспамятства на третий или четвертый
день болезни, старик спросил о сыне, и доктора, уже не питавшие никакой надежды на его выздоровление, осторожно предупредили старика об опасной болезни сына.
Он тотчас же узнал от Алексея Егоровича, что Варвара Петровна, весьма довольная выездом Николая Всеволодовича — первым выездом после восьми
дней болезни — верхом на прогулку, велела заложить карету и отправилась одна, «по примеру прежних дней, подышать чистым воздухом, ибо восемь дней, как уже забыли, что означает дышать чистым воздухом».
Я вас прошу, господа, прислушайтесь когда-нибудь к стонам образованного человека девятнадцатого столетия, страдающего зубами, этак на второй или на третий
день болезни, когда он начинает уже не так стонать, как в первый день стонал, то есть не просто оттого, что зубы болят; не так, как какой-нибудь грубый мужик, а так, как человек тронутый развитием и европейской цивилизацией стонет, как человек «отрешившийся от почвы и народных начал», как теперь выражаются.
Неточные совпадения
Городничий. Да, и тоже над каждой кроватью надписать по-латыни или на другом каком языке… это уж по вашей части, Христиан Иванович, — всякую
болезнь: когда кто заболел, которого
дня и числа… Нехорошо, что у вас больные такой крепкий табак курят, что всегда расчихаешься, когда войдешь. Да и лучше, если б их было меньше: тотчас отнесут к дурному смотрению или к неискусству врача.
Поди ты сладь с человеком! не верит в Бога, а верит, что если почешется переносье, то непременно умрет; пропустит мимо создание поэта, ясное как
день, все проникнутое согласием и высокою мудростью простоты, а бросится именно на то, где какой-нибудь удалец напутает, наплетет, изломает, выворотит природу, и ему оно понравится, и он станет кричать: «Вот оно, вот настоящее знание тайн сердца!» Всю жизнь не ставит в грош докторов, а кончится тем, что обратится наконец к бабе, которая лечит зашептываньями и заплевками, или, еще лучше, выдумает сам какой-нибудь декохт из невесть какой дряни, которая, бог знает почему, вообразится ему именно средством против его
болезни.
Не стану теперь описывать, что было в тот вечер у Пульхерии Александровны, как воротился к ним Разумихин, как их успокоивал, как клялся, что надо дать отдохнуть Роде в
болезни, клялся, что Родя придет непременно, будет ходить каждый
день, что он очень, очень расстроен, что не надо раздражать его; как он, Разумихин, будет следить за ним, достанет ему доктора хорошего, лучшего, целый консилиум… Одним словом, с этого вечера Разумихин стал у них сыном и братом.
А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней на щеках выступают, — что в
болезни этой и всегда бывает: «Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь, и теплом пользуешься», а что тут пьешь и ешь, когда и ребятишки-то по три
дня корки не видят!
— Умереть, — докончил Юрин. — Я и умру, подождите немножко. Но моя
болезнь и смерть — мое личное
дело, сугубо, узко личное, и никому оно вреда не принесет. А вот вы — вредное… лицо. Как вспомнишь, что вы — профессор, отравляете молодежь, фабрикуя из нее попов… — Юрин подумал и сказал просительно, с юмором: — Очень хочется, чтоб вы померли раньше меня, сегодня бы! Сейчас…