Кругом кричали, спорили, шептались, но я ничего не слышала… Моя
голова горела от навязчивой мысли, бросавшей меня то в жар, то в холод: «Что с Людой, что с моей бедной, маленькой Галочкой?»
Неточные совпадения
Я лезла к ней по ее каменистым уступам и странное дело! — почти не испытывала страха. Когда передо мною зачернели в сумерках наступающей ночи высокие, полуразрушенные местами стены, я оглянулась назад. Наш дом покоился сном на том берегу Куры, точно узник, плененный мохнатыми стражниками-чинарами. Нигде не видно было света. Только в кабинете отца
горела лампа. «Если я крикну — там меня не услышат», — мелькнуло в моей
голове, и на минуту мне сделалось так жутко, что захотелось повернуть назад.
Тот дрожал с
головы до ног, его глаза
горели бешенством, багрово-красный рубец — след нагайки — бороздил щеку.
Сон мой длился долго… Я слышала, однако, сквозь него, как мы ехали все быстрее и быстрее.
Голова моя
горела, как в огне, тело ныло… Я слышала, как мы выехали на берег, как шумела вода…
С этого же дня поднялась сутолока и возня в доме. Мы должны были уехать через месяц… Барбале плакала, Михако смотрел мне в глаза, даже бабушкины слуги сочувственно покачивали
головами, глядя на меня. С отцом я была неразлучна… Мы ездили в
горы, упиваясь нашим одиночеством, и наговаривались вдоволь во время этих чудесных прогулок.
«Она была в Мцхете! В Мцхете — древней столице родимой Грузии, в Мцхете, так близко расположенном от милого
Гори, в самом сердце моей родины… Она была в Мцхете…» — вихрем пронеслось в моей
голове.
Если б она знала, как я была далека от истины! На глазах класса, в присутствии ненавистной Крошки, ее оруженосца Мани и еще недавно мне милой, а теперь чужой и далекой Люды, я была настоящим сорвиголовою. Зато, когда дортуар погружался в сон и все утихало под сводами института, я долго лежала с открытыми глазами и перебирала в мыслях всю мою коротенькую, но богатую событиями жизнь… И я зарывалась в подушки
головою, чтобы никто не слышал задавленных стонов тоски и
горя.
Я ее крепко обнял, и так мы оставались долго. Наконец губы наши сблизились и слились в жаркий, упоительный поцелуй; ее руки были холодны как лед,
голова горела. Тут между нами начался один из тех разговоров, которые на бумаге не имеют смысла, которых повторить нельзя и нельзя даже запомнить: значение звуков заменяет и дополняет значение слов, как в итальянской опере.
Она! она сама! // Ах!
голова горит, вся кровь моя в волненьи. // Явилась! нет ее! неу́жели в виденьи? // Не впрямь ли я сошел с ума? // К необычайности я точно приготовлен; // Но не виденье тут, свиданья час условлен. // К чему обманывать себя мне самого? // Звала Молчалина, вот комната его.
— А я, — продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству человека, — еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда
голова горит, сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, все думаешь, как бы лучше… а о ком?
Едет иногда лодка с несколькими человеками: любо смотреть, как солнце жарит их прямо в головы; лучи играют на бритых, гладких лбах, точно на позолоченных маковках какой-нибудь башни, и на каждой
голове горит огненная точка.
Расположенное в лощине между горами, с трех сторон окруженное тощей, голой уремой, а с четвертой —
голою горою, заваленное сугробами снега, из которых торчали соломенные крыши крестьянских изб, — Багрово произвело ужасно тяжелое впечатление на мою мать.
Неточные совпадения
Везли его в острог, // А он корил начальника // И, на телеге стоючи, // Усоловцам кричал: // —
Горе вам,
горе, пропащие
головы!
Но ничего не вышло. Щука опять на яйца села; блины, которыми острог конопатили, арестанты съели; кошели, в которых кашу варили,
сгорели вместе с кашею. А рознь да галденье пошли пуще прежнего: опять стали взаимно друг у друга земли разорять, жен в плен уводить, над девами ругаться. Нет порядку, да и полно. Попробовали снова
головами тяпаться, но и тут ничего не доспели. Тогда надумали искать себе князя.
Красавица-кормилица, с которой Вронский писал
голову для своей картины, была единственное тайное
горе в жизни Анны.
— Я понимаю, я очень понимаю это, — сказала Долли и опустила
голову. Она помолчала, думая о себе, о своем семейном
горе, и вдруг энергическим жестом подняла
голову и умоляющим жестом сложила руки. — Но постойте! Вы христианин. Подумайте о ней! Что с ней будет, если вы бросите ее?
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что было больно дышать; кровь поминутно приливала в
голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой была некогда и, верно, будет когда-нибудь опять.