Неточные совпадения
А через два дня после того, как она уехала, приходил статский, только уже другой статский, и приводил с
собою полицию, и много ругал Марью Алексевну; но Марья Алексевна
сама ни в одном слове не уступала ему и все твердила: «я никаких ваших делов не знаю.
— Верочка, ты на меня не сердись. Я из любви к тебе бранюсь, тебе же добра хочу. Ты не знаешь, каковы дети милы матерям. Девять месяцев тебя в утробе носила! Верочка, отблагодари, будь послушна,
сама увидишь, что к твоей пользе. Веди
себя, как я учу, — завтра же предложенье сделает!
— Нет, маменька. Я уж давно сказала вам, что не буду целовать вашей руки. А теперь отпустите меня. Я, в
самом деле, чувствую
себя дурно.
— Ты напрасно думаешь, милая Жюли, что в нашей нации один тип красоты, как в вашей. Да и у вас много блондинок. А мы, Жюли, смесь племен, от беловолосых, как финны («Да, да, финны», заметила для
себя француженка), до черных, гораздо чернее итальянцев, — это татары, монголы («Да, монголы, знаю», заметила для
себя француженка), — они все дали много своей крови в нашу! У нас блондинки, которых ты ненавидишь, только один из местных типов, —
самый распространенный, но не господствующий.
— Я не сплетница, — отвечала она с неудовольствием: —
сама не разношу вестей и мало их слушаю. — Это было сказано не без колкости, при всем ее благоговении к посетителю. — Мало ли что болтают молодые люди между
собою; этим нечего заниматься.
Для того, что не нужно мне
самой, — я не пожертвую ничем, — не только
собой, даже малейшим капризом не пожертвую.
Словом, Сторешников с каждым днем все тверже думал жениться, и через неделю, когда Марья Алексевна, в воскресенье, вернувшись от поздней обедни, сидела и обдумывала, как ловить его, он
сам явился с предложением. Верочка не выходила из своей комнаты, он мог говорить только с Марьею Алексевною. Марья Алексевна, конечно, сказала, что она с своей стороны считает
себе за большую честь, но, как любящая мать, должна узнать мнение дочери и просит пожаловать за ответом завтра поутру.
Как только она позвала Верочку к папеньке и маменьке, тотчас же побежала сказать жене хозяйкина повара, что «ваш барин сосватал нашу барышню»; призвали младшую горничную хозяйки, стали упрекать, что она не по — приятельски
себя ведет, ничего им до сих пор не сказала; младшая горничная не могла взять в толк, за какую скрытность порицают ее — она никогда ничего не скрывала; ей сказали — «я
сама ничего не слышала», — перед нею извинились, что напрасно ее поклепали в скрытности, она побежала сообщить новость старшей горничной, старшая горничная сказала: «значит, это он сделал потихоньку от матери, коли я ничего не слыхала, уж я все то должна знать, что Анна Петровна знает», и пошла сообщить барыне.
Обстоятельства были так трудны, что Марья Алексевна только махнула рукою. То же
самое случилось и с Наполеоном после Ватерлооской битвы, когда маршал Груши оказался глуп, как Павел Константиныч, а Лафайет стал буянить, как Верочка: Наполеон тоже бился, бился, совершал чудеса искусства, — и остался не при чем, и мог только махнуть рукой и сказать: отрекаюсь от всего, делай, кто хочет, что хочет и с
собою, и со мною.
Известно, как в прежние времена оканчивались подобные положения: отличная девушка в гадком семействе; насильно навязываемый жених пошлый человек, который ей не нравится, который
сам по
себе был дрянноватым человеком, и становился бы чем дальше, тем дряннее, но, насильно держась подле нее, подчиняется ей и понемногу становится похож на человека таксебе, не хорошего, но и не дурного.
Но теперь чаще и чаще стали другие случаи: порядочные люди стали встречаться между
собою. Да и как же не случаться этому все чаще и чаще, когда число порядочных людей растет с каждым новым годом? А со временем это будет
самым обыкновенным случаем, а еще со временем и не будет бывать других случаев, потому что все люди будут порядочные люди. Тогда будет очень хорошо.
Она скажет: «скорее умру, чем — не то что потребую, не то что попрошу, — а скорее, чем допущу, чтобы этот человек сделал для меня что-нибудь, кроме того, что ему
самому приятно; умру скорее, чем допущу, чтобы он для меня стал к чему-нибудь принуждать
себя, в чем-нибудь стеснять
себя».
Теперь, Верочка, эти мысли уж ясно видны в жизни, и написаны другие книги, другими людьми, которые находят, что эти мысли хороши, но удивительного нет в них ничего, и теперь, Верочка, эти мысли носятся в воздухе, как аромат в полях, когда приходит пора цветов; они повсюду проникают, ты их слышала даже от твоей пьяной матери, говорившей тебе, что надобно жить и почему надобно жить обманом и обиранием; она хотела говорить против твоих мыслей, а
сама развивала твои же мысли; ты их слышала от наглой, испорченной француженки, которая таскает за
собою своего любовника, будто горничную, делает из него все, что хочет, и все-таки, лишь опомнится, находит, что она не имеет своей воли, должна угождать, принуждать
себя, что это очень тяжело, — уж ей ли, кажется, не жить с ее Сергеем, и добрым, и деликатным, и мягким, — а она говорит все-таки: «и даже мне, такой дурной, такие отношения дурны».
Когда коллежский секретарь Иванов уверяет коллежского советника Ивана Иваныча, что предан ему душою и телом, Иван Иваныч знает по
себе, что преданности душою и телом нельзя ждать ни от кого, а тем больше знает, что в частности Иванов пять раз продал отца родного за весьма сходную цену и тем даже превзошел его
самого, Ивана Иваныча, который успел предать своего отца только три раза, а все-таки Иван Иваныч верит, что Иванов предан ему, то есть и не верит ему, а благоволит к нему за это, и хоть не верит, а дает ему дурачить
себя, — значит, все-таки верит, хоть и не верит.
— Теория должна быть
сама по
себе холодна. Ум должен судить о вещах холодно.
Но он действительно держал
себя так, как, по мнению Марьи Алексевны, мог держать
себя только человек в ее собственном роде; ведь он молодой, бойкий человек, не запускал глаз за корсет очень хорошенькой девушки, не таскался за нею по следам, играл с Марьею Алексевною в карты без отговорок, не отзывался, что «лучше я посижу с Верою Павловною», рассуждал о вещах в духе, который казался Марье Алексевне ее собственным духом; подобно ей, он говорил, что все на свете делается для выгоды, что, когда плут плутует, нечего тут приходить в азарт и вопиять о принципах чести, которые следовало бы соблюдать этому плуту, что и
сам плут вовсе не напрасно плут, а таким ему и надобно быть по его обстоятельствам, что не быть ему плутом, — не говоря уж о том, что это невозможно, — было бы нелепо, просто сказать глупо с его стороны.
Он был пропагандист, но не такой, как любители прекрасных идей, которые постоянно хлопочут о внушении Марьям Алексевнам благородных понятий, какими восхищены
сами в
себе.
Конечно, и то правда, что, подписывая на пьяной исповеди Марьи Алексевны «правда», Лопухов прибавил бы: «а так как, по вашему собственному признанию, Марья Алексевна, новые порядки лучше прежних, то я и не запрещаю хлопотать о их заведении тем людям, которые находят
себе в том удовольствие; что же касается до глупости народа, которую вы считаете помехою заведению новых порядков, то, действительно, она помеха делу; но вы
сами не будете спорить, Марья Алексевна, что люди довольно скоро умнеют, когда замечают, что им выгодно стало поумнеть, в чем прежде не замечалась ими надобность; вы согласитесь также, что прежде и не было им возможности научиться уму — разуму, а доставьте им эту возможность, то, пожалуй, ведь они и воспользуются ею».
На нее в
самом деле было жалко смотреть: она не прикидывалась. Ей было в
самом деле больно. Довольно долго ее слова были бессвязны, — так она была сконфужена за
себя; потом мысли ее пришли в порядок, но и бессвязные, и в порядке, они уже не говорили Лопухову ничего нового. Да и
сам он был также расстроен. Он был так занят открытием, которое она сделала ему, что не мог заниматься ее объяснениями по случаю этого открытия. Давши ей наговориться вволю, он сказал...
— Да и
сама она не ждала от
себя такого быстрого образа действий: она располагала отложить основательное наслаждение до после — чаю.
Тут Марья Алексевна уже изнемогла, извинилась тем, что чувствует
себя нехорошо с
самого утра, — гость просил не церемониться и остался один.
Так они поговорили, — странноватый разговор для первого разговора между женихом и невестой, — и пожали друг другу руки, и пошел
себе Лопухов домой, и Верочка Заперла за ним дверь
сама, потому что Матрена засиделась в полпивной, надеясь на то, что ее золото еще долго прохрапит. И действительно, ее золото еще долго храпело.
Да, разумеется,
себя:
самому жить хочется, любить хочется, — понимаешь? —
самому, для
себя все делаю.
Да! гм!» Первым монологом он предположил что-то, только что именно предположил,
сам не знал, а во втором монологе объяснил
себе, какое именно в первом сделал предположение.
Но ничего этого не вспомнилось и не подумалось ему, потому что надобно было нахмурить лоб и, нахмурив его, думать час и три четверти над словами: «кто повенчает?» — и все был один ответ: «никто не повенчает!» И вдруг вместо «никто не повенчает» — явилась у него в голове фамилия «Мерцалов»; тогда он ударил
себя по лбу и выбранил справедливо: как было с
самого же начала не вспомнить о Мецалове? А отчасти и несправедливо: ведь не привычно было думать о Мерцалове, как о человеке венчающем.
Марья Алексевна и ругала его вдогонку и кричала других извозчиков, и бросалась в разные стороны на несколько шагов, и махала руками, и окончательно установилась опять под колоннадой, и топала, и бесилась; а вокруг нее уже стояло человек пять парней, продающих разную разность у колонн Гостиного двора; парни любовались на нее, обменивались между
собою замечаниями более или менее неуважительного свойства, обращались к ней с похвалами остроумного и советами благонамеренного свойства: «Ай да барыня, в кою пору успела нализаться, хват, барыня!» — «барыня, а барыня, купи пяток лимонов-то у меня, ими хорошо закусывать, для тебя дешево отдам!» — «барыня, а барыня, не слушай его, лимон не поможет, а ты поди опохмелись!» — «барыня, а барыня, здорова ты ругаться; давай об заклад ругаться, кто кого переругает!» — Марья Алексевна,
сама не помня, что делает, хватила по уху ближайшего из собеседников — парня лет 17, не без грации высовывавшего ей язык: шапка слетела, а волосы тут, как раз под рукой; Марья Алексевна вцепилась в них.
Хозяйка начала свою отпустительную речь очень длинным пояснением гнусности мыслей и поступков Марьи Алексевны и сначала требовала, чтобы Павел Константиныч прогнал жену от
себя; но он умолял, да и она
сама сказала это больше для блезиру, чем для дела; наконец, резолюция вышла такая. что Павел Константиныч остается управляющим, квартира на улицу отнимается, и переводится он на задний двор с тем, чтобы жена его не смела и показываться в тех местах первого двора, на которые может упасть взгляд хозяйки, и обязана выходить на улицу не иначе, как воротами дальними от хозяйкиных окон.
Лопухов возвратился с Павлом Константинычем, сели; Лопухов попросил ее слушать, пока он доскажет то, что начнет, а ее речь будет впереди, и начал говорить, сильно возвышая голос, когда она пробовала перебивать его, и благополучно довел до конца свою речь, которая состояла в том, что развенчать их нельзя, потому дело со (Сторешниковым — дело пропащее, как вы
сами знаете, стало быть, и утруждать
себя вам будет напрасно, а впрочем, как хотите: коли лишние деньги есть, то даже советую попробовать; да что, и огорчаться-то не из чего, потому что ведь Верочка никогда не хотела идти за Сторешникова, стало быть, это дело всегда было несбыточное, как вы и
сами видели, Марья Алексевна, а девушку, во всяком случае, надобно отдавать замуж, а это дело вообще убыточное для родителей: надобно приданое, да и свадьба,
сама по
себе, много денег стоит, а главное, приданое; стало быть, еще надобно вам, Марья Алексевна и Павел Константиныч, благодарить дочь, что она вышла замуж без всяких убытков для вас!
Конечно, вы остались бы довольны и этим, потому что вы и не думали никогда претендовать на то, что вы мила или добра; в минуту невольной откровенности вы
сами признавали, что вы человек злой и нечестный, и не считали злобы и нечестности своей бесчестьем для
себя, доказывая, что иною вы не могли быть при обстоятельствах вашей жизни.
Если нельзя победить врага, если нанесением ему мелочного урона
сам делаешь
себе больше урона, то незачем начинать борьбы; поняв это, вы имеете здравый смысл и мужество покоряться невозможности без напрасного деланья вреда
себе и другим, — это также великое достоинство, Марья Алексевна.
Да, Марья Алексевна, с вами еще можно иметь дело, потому что вы не хотите зла для зла в убыток
себе самой — это очень редкое, очень великое достоинство, Марья Алексевна!
Она грязна, это правда; но всмотритесь в нее хорошенько, вы увидите, что все элементы, из которых она состоит,
сами по
себе здоровы.
— Превосходно. Но это я буду читать, а будет предполагаться, что я специалист. Отлично. Две должности: профессор и щит. Наталья Андреевна, Лопухов, два — три студента,
сама Вера Павловна были другими профессорами, как они в шутку называли
себя.
Вера Павловна, — теперь она уже окончательно Вера Павловна до следующего утра, — хлопочет по хозяйству: ведь у ней одна служанка, молоденькая девочка, которую надобно учить всему; а только выучишь, надобно приучать новую к порядку: служанки не держатся у Веры Павловны, все выходят замуж — полгода, немного больше, смотришь, Вера Павловна уж и шьет
себе какую-нибудь пелеринку или рукавчики, готовясь быть посаженною матерью; тут уж нельзя отказаться, — «как же, Вера Павловна, ведь вы
сами все устроили, некому быть, кроме вас».
А когда мужчины вздумали бегать взапуски, прыгать через канаву, то три мыслителя отличились
самыми усердными состязателями мужественных упражнений: офицер получил первенство в прыганье через канаву, Дмитрий Сергеич, человек очень сильный, вошел в большой азарт, когда офицер поборол его: он надеялся быть первым на этом поприще после ригориста, который очень удобно поднимал на воздухе и клал на землю офицера и Дмитрия Сергеича вместе, это не вводило в амбицию ни Дмитрия Сергеича, ни офицера: ригорист был признанный атлет, но Дмитрию Сергеичу никак не хотелось оставить на
себе того афронта, что не может побороть офицера; пять раз он схватывался с ним, и все пять раз офицер низлагал его, хотя не без труда.
В
самом деле, Вера Павловна, как дошла до своей кровати, так и повалилась и заснула. Три бессонные ночи
сами по
себе не были бы важны. И тревога
сама не была бы важна. Но тревога вместе с бессонными ночами, да без всякого отдыха днем, точно была опасна; еще двое — трое суток без сна, она бы сделалась больна посерьезнее мужа.
Телемак, да повести г-жи Жанлис, да несколько ливрезонов нашего умного журнала Revue Etrangere, — книги все не очень заманчивые, — взял их, а
сам, разумеется, был страшный охотник читать, да и сказал
себе: не раскрою ни одной русской книги, пока не стану свободно читать по — французски; ну, и стал свободно читать.
Я и
сам не мог вырасти таким, — рос не в такую эпоху; потому-то, что я
сам не таков, я и могу не совестясь выражать свое уважение к нему; к сожалению, я не
себя прославляю, когда говорю про этих людей: славные люди.
Но как европейцы между китайцами все на одно лицо и на одни манер только по отношению к китайцам, а на
самом деле между европейцами несравненно больше разнообразия, чем между китайцами, так и в этом, по-видимому, одном типе, разнообразие личностей развивается на разности более многочисленные и более отличающиеся друг от друга, чем все разности всех остальных типов разнятся между
собою.
Но все это опять только по отношению к понятиям китайцев, а
сами между
собою они находят очень большие разности понимания, по разности натур.
Через три — четыре дня Кирсанов, должно быть, опомнился, увидел дикую пошлость своих выходок; пришел к Лопуховым, был как следует, потом стал говорить, что он был пошл; из слов Веры Павловны он заметил, что она не слышала от мужа его глупостей, искренно благодарил Лопухова за эту скромность, стал
сам, в наказание
себе, рассказывать все Вере Павловне, расчувствовался, извинялся, говорил, что был болен, и опять выходило как-то дрянно.
Скоро к Кирсанову в
самом деле стали холодны, он действительно имел уже причину не находить
себе удовольствия у Лопуховых и перестал бывать.
— Я ему стала рассказывать, что про
себя выдумала: ведь мы сочиняем
себе разные истории, и от этого никому из нас не верят; а в
самом деле есть такие, у которых эти истории не выдуманные: ведь между нами бывают и благородные и образованные.
Но она, как чаще всего случается, не успокоивалась, а только удерживалась от исполнения того, что могло доставить отраду ее концу;
сама она видела, что ей недолго жить, и чувства ее определялись этою мыслью, но медик уверял ее, что она еще должна беречь
себя; она зала, что должна верить ему больше, чем
себе, потому слушалась и не отыскивала Кирсанова.
Грусть его по ней, в сущности, очень скоро сгладилась; но когда грусть рассеялась на
самом деле, ему все еще помнилось, что он занят этой грустью, а когда он заметил, что уже не имеет грусти, а только вспоминает о ней, он увидел
себя в таких отношениях к Вере Павловне, что нашел, что попал в большую беду.
Помехи являлись, и Кирсанов не только не выставлял их, а, напротив, жалел (да и то лишь иногда, жалеть часто не годилось бы), что встретилась такая помеха; помехи являлись все такие натуральные, неизбежные, что частенько
сами Лопуховы гнали его от
себя, напоминая, что он забыл обещание ныне быть дома, потому что у него хотели быть такой-то и такой-то из знакомых, от которых ему не удалось отвязаться…
Я бы «каждый вечер была в опере, если бы каждый вечер была опера — какая-нибудь, хоть бы
сама по
себе плохая, с главною ролью Бозио.
— Миленький мой, ты во второй раз избавляешь меня: спас меня от злых людей, спас меня от
себя самой! Ласкай меня, мой милый, ласкай меня!
Но ты, мой милый, держал
себя так, что от тебя не нужно утаивать ничего, что мое сердце открыто перед тобою, как передо мною
самой».
Он целый вечер не сводил с нее глаз, и ей ни разу не подумалось в этот вечер, что он делает над
собой усилие, чтобы быть нежным, и этот вечер был одним из
самых радостных в ее жизни, по крайней мере, до сих пор; через несколько лет после того, как я рассказываю вам о ней, у ней будет много таких целых дней, месяцев, годов: это будет, когда подрастут ее дети, и она будет видеть их людьми, достойными счастья и счастливыми.