Неточные совпадения
И, по обыкновению, он стал говорить
о том, что теперешние молодые люди гибнут, гибнут от неверия, материализма и излишнего самомнения и что надо запретить любительские спектакли, так
как они отвлекают молодых людей от религии и обязанностей.
К тому же я знал очень хорошо, что это высокомерие, с
каким он отзывался
о черном труде, имело в своем основании не столько соображения насчет святого огня, сколько тайный страх, что я поступлю в рабочие и заставлю говорить
о себе весь город; главное же, все мои сверстники давно уже окончили в университете и были на хорошей дороге, и сын управляющего конторой Государственного банка был уже коллежским асессором, я же, единственный сын, был ничем!
Ведь весь вопрос стоял просто и ясно и только касался способа,
как мне добыть кусок хлеба, но простоты не видели, а говорили мне, слащаво округляя фразы,
о Бородине,
о святом огне,
о дяде, забытом поэте, который когда-то писал плохие и фальшивые стихи, грубо обзывали меня безмозглою головой и тупым человеком.
Меня поджидала сестра. Она тайно от отца принесла мне ужин: небольшой кусочек холодной телятины и ломтик хлеба. У нас в доме часто повторяли: «деньги счет любят», «копейка рубль бережет» и тому подобное, и сестра, подавленная этими пошлостями, старалась только
о том,
как бы сократить расходы, и оттого питались мы дурно. Поставив тарелку на стол, она села на мою постель и заплакала.
— Ты опять оставил службу… — проговорила она. —
О,
как это ужасно!
— Должно быть, трудно писать декорации, — сказала она тихо, подходя ко мне. — А мы только что с мадам Муфке говорили
о предрассудках, и я видела,
как вы вошли. Бог мой, я всю, всю мою жизнь боролась с предрассудками! Чтобы убедить прислугу,
какие пустяки все эти их страхи, я у себя всегда зажигаю три свечи и все свои важные дела начинаю тринадцатого числа.
Я простился с нею и вышел сконфуженный. Спускаясь вниз по лестнице, я видел,
как уходили сестра и Анюта Благово; они оживленно говорили
о чем-то, должно быть
о моем поступлении на железную дорогу, и спешили. Сестра раньше никогда не бывала на репетициях, и теперь, вероятно, ее мучила совесть, и она боялась,
как бы отец не узнал, что она без его позволения была у Ажогиных.
И
как я хотел проникнуться сознанием свободы, хотя бы на одно это утро, чтобы не думать
о том, что делалось в городе, не думать
о своих нуждах, не хотеть есть!
Ничто так не мешало мне жить,
как острое чувство голода, когда мои лучшие мысли странно мешались с мыслями
о гречневой каше,
о котлетах,
о жареной рыбе.
Мы разговорились, и когда у нас зашла речь
о физическом труде, то я выразил такую мысль: нужно, чтобы сильные не порабощали слабых, чтобы меньшинство не было для большинства паразитом или насосом, высасывающим из него хронически лучшие соки, то есть нужно, чтобы все без исключения — и сильные и слабые, богатые и бедные, равномерно участвовали в борьбе за существование, каждый сам за себя, а в этом отношении нет лучшего нивелирующего средства,
как физический труд в качестве общей, для всех обязательной повинности.
Не
о них нам надо думать, — ведь они все равно помрут и сгниют,
как ни спасайте их от рабства, — надо думать
о том великом иксе, который ожидает все человечество в отдаленном будущем.
В августе Редька приказал нам собираться на линию. Дня за два перед тем,
как нас «погнали» за город, ко мне пришел отец. Он сел и не спеша, не глядя на меня, вытер свое красное лицо, потом достал из кармана наш городской «Вестник» и медленно, с ударением на каждом слове, прочел
о том, что мой сверстник, сын управляющего конторою Государственного банка, назначен начальником отделения в казенной палате.
— Одно несомненно: надо устраивать себе жизнь как-нибудь по-иному, — сказала Мария Викторовна, помолчав и подумав, — а та жизнь,
какая была до сих пор, ничего не стоит. Не будем говорить
о ней.
— Господин Полознев, я просил вас явиться, — начал он, держа в руке какое-то письмо и раскрывая рот широко и кругло,
как буква
о, — я просил вас явиться, чтобы объявить вам следующее.
До обеда уже не стоило идти на работу. Я отправился домой спать, но не мог уснуть от неприятного, болезненного чувства, навеянного на меня бойней и разговором с губернатором, и, дождавшись вечера, расстроенный, мрачный, пошел к Марии Викторовне. Я рассказывал ей
о том,
как я был у губернатора, а она смотрела на меня с недоумением, точно не верила, и вдруг захохотала весело, громко, задорно,
как умеют хохотать только добродушные, смешливые люди.
Раскрасневшись, волнуясь до слез и смеясь, она мечтала вслух
о том,
как она будет жить в Дубечне и
какая это будет интересная жизнь. А я завидовал ей. Март был уже близко, дни становились все больше и больше, и в яркие солнечные полдни капало с крыш и пахло весной; мне самому хотелось в деревню.
Шел ли я по улице, работал ли, говорил ли с ребятами, я все время думал только
о том,
как вечером пойду к Марии Викторовне, и воображал себе ее голос, смех, походку.
А ночью, думая
о Маше, я с невыразимо сладким чувством, с захватывающею радостью прислушивался к тому,
как шумели крысы и
как над потолком гудел и стучал ветер; казалось, что на чердаке кашлял старый домовой.
Я все думал:
как отнесутся ко мне мои знакомые, узнав
о моей любви?
Я уже не думал
о том,
как мне добыть себе пропитание,
как жить, а думал — право, не помню
о чем.
По целым часам я просиживал на одном месте, думая только
о том,
какой великолепный человек Маша,
какой это чудесный человек.
В большинстве это были нервные, раздраженные, оскорбленные люди; это были люди с подавленным воображением, невежественные, с бедным, тусклым кругозором, всё с одними и теми же мыслями
о серой земле,
о серых днях,
о черном хлебе, люди, которые хитрили, но,
как птицы, прятали за дерево только одну голову, — которые не умели считать.
О,
какая это была тоска ночью, в часы одиночества, когда я каждую минуту прислушивался с тревогой, точно ждал, что вот-вот кто-нибудь крикнет, что мне пора уходить.
Я прочел кое-что из «смеси» —
о приготовлении дешевых чернил и
о самом большом брильянте на свете. Мне опять попалась модная картинка с платьем, которое ей понравилось, и я вообразил себе ее на балу с веером, с голыми плечами, блестящую, роскошную, знающую толк и в музыке, и в живописи, и в литературе, и
какою маленькою, короткою показалась мне моя роль!
О,
как я благодарна твоей жене!
Подрядчик-плотник всю свою жизнь строит в городе дома и все же до самой смерти вместо «галерея» говорит «галдарея», так и эти шестьдесят тысяч жителей поколениями читают и слышат
о правде,
о милосердии и свободе и все же до самой смерти лгут от утра до вечера, мучают друг друга, а свободы боятся и ненавидят ее,
как врага.
Она все пела и говорила, что ей очень хорошо, и книги, которые мы брали в библиотеке, я уносил обратно нечитаными, так
как она уже не могла читать; ей хотелось только мечтать и говорить
о будущем.
Она любила поговорить
о воспитании, а так
как лучшим человеком на свете был Владимир, то и все рассуждения ее
о воспитании сводились к тому только, чтобы мальчик был так же очарователен,
как его отец.
Он любил слово «юдоль». Как-то — это было уже на Святках, — когда я проходил базаром, он зазвал меня к себе в мясную лавку и, не подавая мне руки, заявил, что ему нужно поговорить со мною
о каком-то очень важном деле. Он был красен от мороза и от водки; возле него за прилавком стоял Николка с разбойничьим лицом, держа в руке окровавленный нож.
Я прошу тебя вспомнить,
как два года назад ты пришел ко мне, и вот на этом самом месте я просил тебя, умолял оставить свои заблуждения, напоминал тебе
о долге, чести и
о твоих обязанностях по отношению к предкам, традиции которых мы должны свято хранить.
— И я тоже прошу вспомнить, — сказал я, — на этом самом месте я умолял вас понять меня, вдуматься, вместе решить,
как и для чего нам жить, а вы в ответ заговорили
о предках,
о дедушке, который писал стихи. Вам говорят теперь
о том, что ваша единственная дочь безнадежна, а вы опять
о предках,
о традициях… И такое легкомыслие в старости, когда смерть не за горами, когда осталось жить каких-нибудь пять, десять лет!
Как-то я работал в губернаторском саду, красил там беседку под мрамор. Губернатор, гуляя, зашел в беседку и от нечего делать заговорил со мною, и я напомнил ему,
как он когда-то приглашал меня к себе для объяснений. Он минуту вглядывался мне в лицо, потом сделал рот,
как о, развел руками и сказал...
Прокофий во время холеры лечил лавочников перцовкой и дегтем и брал за это деньги, и,
как я узнал из нашей газеты, его наказывали розгами за то, что он, сидя в своей мясной лавке, дурно отзывался
о докторах. Его приказчик Николка умер от холеры. Карповна еще жива и по-прежнему любит и боится своего Прокофия. Увидев меня, она всякий раз печально качает головой и говорит со вздохом...
Иногда у могилы я застаю Анюту Благово. Мы здороваемся и стоим молча или говорим
о Клеопатре, об ее девочке,
о том,
как грустно жить на этом свете. Потом, выйдя из кладбища, мы идем молча, и она замедляет шаг — нарочно, чтобы подольше идти со мной рядом. Девочка, радостная, счастливая, жмурясь от яркого дневного света, смеясь, протягивает к ней ручки, и мы останавливаемся и вместе ласкаем эту милую девочку.