Неточные совпадения
Первый о чем-то сосредоточенно думал и встряхивал головою, чтобы прогнать дремоту; на лице его привычная деловая сухость боролась
с благодушием человека, только
что простившегося
с родней и хорошо выпившего; второй же влажными глазками удивленно глядел на мир божий и улыбался так широко,
что, казалось, улыбка захватывала даже поля цилиндра; лицо его было красно и имело озябший вид.
Прощаясь
с домочадцами, они только
что сытно закусили пышками со сметаной и, несмотря на раннее утро, выпили…
Кроме только
что описанных двух и кучера Дениски, неутомимо стегавшего по паре шустрых гнедых лошадок, в бричке находился еще один пассажир — мальчик лет девяти,
с темным от загара и мокрым от слез лицом.
Егорушка вспомнил,
что, когда цветет вишня, эти белые пятна мешаются
с вишневыми цветами в белое море; а когда она спеет, белые памятники и кресты бывают усыпаны багряными, как кровь, точками.
— Кому наука в пользу, а у кого только ум путается. Сестра — женщина непонимающая, норовит все по-благородному и хочет, чтоб из Егорки ученый вышел, а того не понимает,
что я и при своих занятиях мог бы Егорку навек осчастливить. Я это к тому вам объясняю,
что ежели все пойдут в ученые да в благородные, тогда некому будет торговать и хлеб сеять. Все
с голоду поумирают.
Недалеко от холма маленькая речка расползалась в лужицу; горячие лучи и раскаленная почва, жадно выпивая ее, отнимали у нее силу, но немножко далее она, вероятно, сливалась
с другой такою же речонкой, потому
что шагах в ста от холма по ее течению зеленела густая, пышная осока, из которой, когда подъезжала бричка,
с криком вылетело три бекаса.
С самого раннего возраста бог вложил в меня смысл и понятие, так
что я не в пример прочим, будучи еще таким, как ты, утешал родителей и наставников своим разумением.
Над осокой пролетели знакомые три бекаса, и в их диске слышались тревога и досада,
что их согнали
с ручья.
Проводив его глазами, Егорушка обнял колени руками и склонил голову… Горячие лучи жгли ему затылок, шею и спину. Заунывная песня то замирала, то опять проносилась в стоячем, душном воздухе, ручей монотонно журчал, лошади жевали, а время тянулось бесконечно, точно и оно застыло и остановилось. Казалось,
что с утра прошло уже сто лет… Не хотел ли бог, чтобы Егорушка, бричка и лошади замерли в этом воздухе и, как холмы, окаменели бы и остались навеки на одном месте?
Дениска перегнал Егорушку и, по-видимому, остался этим очень доволен. Он подмигнул глазом и, чтобы показать,
что он может проскакать на одной ножке какое угодно пространство, предложил Егорушке, не хочет ли тот проскакать
с ним по дороге и оттуда, не отдыхая, назад к бричке? Егорушка отклонил это предложение, потому
что очень запыхался и ослабел.
У самой дороги вспорхнул стрепет. Мелькая крыльями и хвостом, он, залитый солнцем, походил на рыболовную блесну или на прудового мотылька, у которого, когда он мелькает над водой, крылья сливаются
с усиками, и кажется,
что усики растут у него и спереди, и сзади, и
с боков… Дрожа в воздухе как насекомое, играя своей пестротой, стрепет поднялся высоко вверх по прямой линии, потом, вероятно испуганный облаком пыли, понесся в сторону, и долго еще было видно его мелькание…
Года два назад,
что отлично помнил и Егорушка, Соломон в N. на ярмарке, в одном из балаганов, рассказывал сцены из еврейского быта и пользовался большим успехом. Напоминание об этом не произвело на Соломона никакого впечатления. Ничего не ответив, он вышел и немного погодя вернулся
с самоваром.
— О, это хорошо! — сказал он, грозя самовару пальцем. — Это хорошо! Из гимназии выйдешь такой господин,
что все мы будем шапке снимать. Ты будешь умный, богатый,
с амбицией, а маменька будет радоваться. О, это хорошо!
— Ах, деньги, деньги! — вздыхал о. Христофор, улыбаясь. — Горе
с вами! Теперь мой Михайло небось спит и видит,
что я ему такую кучу привезу.
Вместо обещанного медведя Егорушка увидел большую, очень толстую еврейку
с распущенными волосами и в красном фланелевом платье
с черными крапинками; она тяжело поворачивалась в узком проходе между постелью и комодом и издавала протяжные, стонущие вздохи, точно у нее болели зубы. Увидев Егорушку, она сделала плачущее лицо, протяжно вздохнула и, прежде
чем он успел оглядеться, поднесла к его рту ломоть хлеба, вымазанный медом.
Совещание кончилось тем,
что еврейка
с глубоким вздохом полезла в комод, развернула там какую-то зеленую тряпку и достала большой ржаной пряник в виде сердца.
Кузьмичов только
что кончил считать деньги и клал их обратно в мешок. Обращался он
с ними не особенно почтительно и валил их в грязный мешок без всякой церемонии
с таким равнодушием, как будто это были не деньги, а бумажный хлам.
Егорушка встряхнул головой и поглядел вокруг себя; мельком он увидел лицо Соломона и как раз в тот момент, когда оно было обращено к нему в три четверти и когда тень от его длинного носа пересекла всю левую щеку; презрительная улыбка, смешанная
с этою тенью, блестящие, насмешливые глаза, надменное выражение и вся его ощипанная фигурка, двоясь и мелькая в глазах Егорушки, делали его теперь похожим не на шута, а на что-то такое,
что иногда снится, — вероятно, на нечистого духа.
— Какой-то он у вас бесноватый, Мойсей Мойсеич, бог
с ним! — сказал
с улыбкой о. Христофор. — Вы бы его пристроили куда-нибудь или женили,
что ли… На человека не похож…
— Не в своем уме… пропащий человек. И
что мне
с ним делать, не знаю! Никого он не любит, никого не почитает, никого не боится… Знаете, над всеми смеется, говорит глупости, всякому в глаза тычет. Вы не можете поверить, раз приехал сюда Варламов, а Соломон такое ему сказал,
что тот ударил кнутом и его и мене… А мене за
что? Разве я виноват? Бог отнял у него ум, значит, это божья воля, а я разве виноват?
Вдруг, совсем неожиданно, на полвершка от своих глаз, Егорушка увидел черные бархатные брови, большие карие глаза и выхоленные женские щеки
с ямочками, от которых, как лучи от солнца, по всему лицу разливалась улыбка. Чем-то великолепно запахло.
Впечатление, произведенное приездом графини, было, вероятно, очень сильно, потому
что даже Дениска говорил шепотом и только тогда решился стегнуть по гнедым и крикнуть, когда бричка проехала
с четверть версты и когда далеко назади вместо постоялого двора виден уж был один только тусклый огонек.
Она тоже имела несколько десятков тысяч десятин, много овец, конский завод и много денег, но не «кружилась», а жила у себя в богатой усадьбе, про которую знакомые и Иван Иваныч, не раз бывавший у графини по делам, рассказывали много чудесного; так, говорили,
что в графининой гостиной, где висят портреты всех польских королей, находились большие столовые часы, имевшие форму утеса, на утесе стоял дыбом золотой конь
с брильянтовыми глазами, а на коне сидел золотой всадник, который всякий раз, когда часы били, взмахивал шашкой направо и налево.
Фигура приближается, растет, вот она поравнялась
с бричкой, и вы видите,
что это не человек, а одинокий куст или большой камень.
И тогда в трескотне насекомых, в подозрительных фигурах и курганах, в голубом небе, в лунном свете, в полете ночной птицы, во всем,
что видишь и слышишь, начинают чудиться торжество красоты, молодость, расцвет сил и страстная жажда жизни; душа дает отклик прекрасной, суровой родине, и хочется лететь над степью вместе
с ночной птицей.
Егорушка проснулся и открыл глаза. Бричка стояла. Направо по дороге далеко вперед тянулся обоз, около которого сновали какие-то люди. Все возы, потому
что на них лежали большие тюки
с шерстью, казались очень высокими и пухлыми, а лошади — маленькими и коротконогими.
— Так мы, значит, теперь к молокану поедем! — громко говорил Кузьмичов. — Жид сказывал,
что Варламов у молокана ночует. В таком случае прощайте, братцы!
С богом!
— Вот
что, ребята, — живо сказал Кузьмичов, — вы бы взяли
с собой моего парнишку!
Что ему
с нами зря болтаться? Посади его, Пантелей, к себе на тюк, и пусть себе едет помаленьку, а мы догоним. Ступай, Егор! Иди, ничего!..
Егорушка слез
с передка. Несколько рук подхватило его, подняло высоко вверх, и он очутился на чем-то большом, мягком и слегка влажном от росы. Теперь ему казалось,
что небо было близко к нему, а земля далеко.
— Учиться? Ага… Ну, помогай царица небесная. Так. Ум хорошо, а два лучше. Одному человеку бог один ум дает, а другому два ума, а иному и три… Иному три, это верно… Один ум,
с каким мать родила, другой от учения, а третий от хорошей жизни. Так вот, братуша, хорошо, ежели у которого человека три ума. Тому не то
что жить, и помирать легче. Помирать-то… А помрем все как есть.
Дымову и чернобородому, вероятно, стало совестно, потому
что они громко засмеялись и, не отвечая на ропот, лениво поплелись к своим возам. Когда задняя подвода поравнялась
с тем местом, где лежал убитый уж, человек
с подвязанным лицом, стоящий над ужом, обернулся к Пантелею и спросил плачущим голосом...
— Дед, ну за
что убил? — повторил он, шагая рядом
с Пантелеем.
— Пятнадцать лет был в певчих, во всем Луганском заводе, может, ни у кого такого голоса не было, а как, чтоб его шут, выкупался в третьем году в Донце, так
с той поры ни одной ноты не могу взять чисто. Глотку застудил. А мне без голосу все равно,
что работнику без руки.
Мысль о совместимости в одном теле паничка
с извозчиком показалась ему, вероятно, очень курьезной и остроумной, потому
что он громко захихикал и продолжал развивать эту мысль.
Он крепко держал Егорушку за ногу и уж поднял другую руку, чтобы схватить его за шею, но Егорушка
с отвращением и со страхом, точно брезгуя и боясь,
что силач его утопит, рванулся от него и проговорил...
—
Что там? — кричали им
с берега.
Он вынул изо рта рыбий хвостик, ласково поглядел на него и опять сунул в рот. Пока он жевал и хрустел зубами, Егорушке казалось,
что он видит перед собой не человека. Пухлый подбородок Васи, его тусклые глаза, необыкновенно острое зрение, рыбий хвостик во рту и ласковость,
с какою он жевал пескаря, делали его похожим на животное.
От избытка достоинства шея его была напряжена и подбородок тянуло вверх
с такой силой,
что голова, казалось, каждую минуту готова была оторваться и полететь вверх.
Перед тем как снимать
с огня котел, Степка бросил в воду три пригоршни пшена и ложку соли; в заключение он попробовал, почмокал губами, облизал ложку и самодовольно крякнул — это значило,
что каша уже готова.
Из этого разговора Егорушка понял,
что у всех его новых знакомых, несмотря на разницу лет и характеров, было одно общее, делавшее их похожими друг на друга: все они были люди
с прекрасным прошлым и
с очень нехорошим настоящим; о своем прошлом они, все до одного, говорили
с восторгом, к настоящему же относились почти
с презрением.
Пантелей рассказывал,
что в былое время, когда еще не было железных дорог, он ходил
с обозами в Москву и в Нижний, зарабатывал так много,
что некуда было девать денег.
Марья-то выскочила на улицу, да вспомнила,
что дети в избе спят, побежала назад и сгорела
с детками…
— Да, убили… — сказал нехотя Дымов. — Купцы, отец
с сыном, ехали образа продавать. Остановились тут недалече в постоялом дворе,
что теперь Игнат Фомин держит. Старик выпил лишнее и стал хвалиться,
что у него
с собой денег много. Купцы, известно, народ хвастливый, не дай бог… Не утерпит, чтоб не показать себя перед нашим братом в лучшем виде. А в ту пору на постоялом дворе косари ночевали. Ну, услыхали это они, как купец хвастает, и взяли себе во внимание.
— Да, — продолжал он, зевая. — Все ничего было, а как только купцы доехали до этого места, косари и давай чистить их косами. Сын, молодец был, выхватил у одного косу и тоже давай чистить… Ну, конечно, те одолели, потому их человек восемь было. Изрезали купцов так,
что живого места на теле не осталось; кончили свое дело и стащили
с дороги обоих, отца на одну сторону, а сына на другую. Супротив этого креста на той стороне еще другой крест есть… Цел ли — не знаю… Отсюда не видать.
Он сменился
с лица и спрашивает: «
Что ж мы теперь, Пантелей, делать станем?
Потом прыгнул я
с крыши и побег по дороге
что есть духу.
Успеешь, ваше степенство, выспаться, а теперь, пока есть время, одевайся, говорю, да подобру-здорову подальше от греха…“ Только
что он стал одеваться, как дверь отворилась, и здравствуйте… гляжу — мать-царица! — входят к нам в комнатку хозяин
с хозяйкой и три работника…
Крест у дороги, темные тюки, простор и судьба людей, собравшихся у костра, — все это само по себе было так чудесно и страшно,
что фантастичность небылицы или сказки бледнела и сливалась
с жизнью.
— Да господи, а то как же? Без году неделя, как оженился, а она уехала… А? У, да бедовая, накажи меня бог! Там такая хорошая да славная, такая хохотунья да певунья,
что просто чистый порох! При ней голова ходором ходит, а без нее вот словно потерял
что, как дурак по степу хожу.
С самого обеда хожу, хоть караул кричи.
Все отказались; тогда Емельян запел сам. Он замахал обеими руками, закивал головой, открыл рот, но из горла его вырвалось одно только сиплое, беззвучное дыхание. Он пел руками, головой, глазами и даже шишкой, пел страстно и
с болью, и
чем сильнее напрягал грудь, чтобы вырвать у нее хоть одну ноту, тем беззвучнее становилось его дыхание…