Неточные совпадения
Катерина.
Боюсь,
до смерти боюсь! Все она мне в глазах мерещится.
Такие мысли являлись у нее неожиданно, вне связи с предыдущим, и Клим всегда чувствовал в них нечто подозрительное, намекающее. Не считает ли она актером его? Он уже догадывался, что Лидия, о чем бы она ни говорила, думает о любви, как Макаров о судьбе женщин, Кутузов о социализме, как Нехаева будто бы думала о
смерти,
до поры, пока ей не удалось вынудить любовь. Клим Самгин все более не любил и
боялся людей, одержимых одной идеей, они все насильники, все заражены стремлением порабощать.
—
До свидания, — сказал Клим и быстро отступил,
боясь, что умирающий протянет ему руку. Он впервые видел, как
смерть душит человека, он чувствовал себя стиснутым страхом и отвращением. Но это надо было скрыть от женщины, и, выйдя с нею в гостиную, он сказал...
— Чем бы дитя ни тешилось, только бы не плакало, — заметила она и почти верно определила этой пословицей значение писанья Райского. У него уходило время, сила фантазии разрешалась естественным путем, и он не замечал жизни, не знал скуки, никуда и ничего не хотел. — Зачем только ты пишешь все по ночам? — сказала она. —
Смерть —
боюсь… Ну, как заснешь над своей драмой? И шутка ли,
до света? ведь ты изведешь себя. Посмотри, ты иногда желт, как переспелый огурец…
Алексей Никанорович (Андроников), занимавшийся делом Версилова, сохранял это письмо у себя и, незадолго
до своей
смерти, передал его мне с поручением «приберечь» — может быть,
боялся за свои бумаги, предчувствуя
смерть.
— Слушай, изверг, — засверкал глазами Иван и весь затрясся, — я не
боюсь твоих обвинений, показывай на меня что хочешь, и если не избил тебя сейчас
до смерти, то единственно потому, что подозреваю тебя в этом преступлении и притяну к суду. Я еще тебя обнаружу!
Отец Огарева умер в 1838; незадолго
до его
смерти он женился. Весть о его женитьбе испугала меня — все это случилось как-то скоро и неожиданно. Слухи об его жене, доходившие
до меня, не совсем были в ее пользу; он писал с восторгом и был счастлив, — ему я больше верил, но все же
боялся.
— Не подходи ты ко мне близко-то, Тарас… — причитала Устинья Марковна. — Не
до новостей нам… Как увидела тебя в окошко-то, точно у меня что оборвалось в середке.
До смерти я тебя
боюсь… С добром ты к нам не приходишь.
Любимая поговорка у Телятникова была: «Делай мое неладно, а свое ладно забудь!» Телятникова все
до смерти боялись…
Лукерья посоветовала рассказать все мужикам, чего Ганна
боялась до смерти.
— Знамо дело, неспроста…
Боюсь я его
до смерти.
Федорка за эти годы совсем выровнялась и почти «заневестилась». «Ласые» темные глаза уже подманивали парубков. Гладкая вообще девка выросла, и нашлось бы женихов, кроме Пашки Горбатого. Старый Коваль упорно молчал, и Ганна теперь преследовала его с особенным ожесточением, предчувствуя беду. Конечно, сейчас Титу совестно глаза показать на мир, а вот будет страда, и сваты непременно снюхаются. Ковалиха
боялась этой страды
до смерти.
Я порядочно трусил, хотя много читал, что не должно
бояться грома; но как же не
бояться того, что убивает
до смерти?
Кто не верит в силу правды, в ком нет смелости
до смерти стоять за нее, кто не верит в себя и
боится страданий — отходи от нас в сторону!
— Как это странно, Анночка:
боялся — не
боялся. Понятное дело —
боялся. Ты не верь, пожалуйста, тому, кто тебе скажет, что не
боялся и что свист пуль для него самая сладкая музыка. Это или псих, или хвастун. Все одинаково
боятся. Только один весь от страха раскисает, а другой себя держит в руках. И видишь: страх-то остается всегда один и тот же, а уменье держать себя от практики все возрастает: отсюда и герои и храбрецы. Так-то. Но испугался я один раз чуть не
до смерти.
Исполняя обещание, данное Максиму, Серебряный прямо с царского двора отправился к матери своего названого брата и отдал ей крест Максимов. Малюты не было дома. Старушка уже знала о
смерти сына и приняла Серебряного как родного; но, когда он, окончив свое поручение, простился с нею, она не посмела его удерживать,
боясь возвращения мужа, и только проводила
до крыльца с благословениями.
— Ты не
бойся! — глумится он. — Я не
до смерти тебя, я те нос на ухо посажу, только и всего дела! Ты води руками, будто тесто месишь али мух ловишь, а я подожду, пока не озяб. Экой у тебя кулак-от! С полпуда, чай, весу? Каково-то будет жене твоей!
— Оно самое… оно… только я старухи
до смерти боюсь…
Счастливцев. Ей-богу,
боюсь! Пустите! Меня ведь уж раз так-то убили совсем
до смерти.
Вплоть
до самого вечера Глеб находился в каком-то беспокойстве: он метался на лавке и поминутно спрашивал: «Скоро ли придет священник?», душа его боролась уже со
смертью; он чувствовал уже прикосновение ее и
боялся умереть без покаяния. Жизнь действительно заметно оставляла его; он угасал, как угасает лампада, когда масло, оживлявшее ее, убегает в невидимое отверстие.
А мы шли. Что со мной было — не знаю… Но сердце трепетало, каждая жилка дрожала, — я ничего, ровно ничего не
боялся… Вот уж несколько десятков сажен
до неприятельской батареи, исчезающей в дыму, сквозь который только и мелькают красные молнии огня, а нас все меньше и меньше… Вот музыка замолкла — только один уцелевший горнист, неистово покрывая выстрелы, как перед
смертью, наяривал отчаянное та-да-та-да-та-да-та-да… А вот и команда: «Ура!»… Мы ждали «ура!».
Лебедев. Эскулапии наше нижайшее… (Подает Львову руку и поет.) «Доктор, батюшка, спасите,
смерти до смерти боюсь…»
Подрядчик-плотник всю свою жизнь строит в городе дома и все же
до самой
смерти вместо «галерея» говорит «галдарея», так и эти шестьдесят тысяч жителей поколениями читают и слышат о правде, о милосердии и свободе и все же
до самой
смерти лгут от утра
до вечера, мучают друг друга, а свободы
боятся и ненавидят ее, как врага.
— Всякие и бабы бывают, только по нашему делу они несподручны. Теперь взять, омелела барка — ну, мужики с чегенями в воду, а бабу, куда ты ее повернешь, коли она этой воды, как кошка,
боится до смерти.
Лыняев. Кому не страшно, а я
боюсь до смерти, и уж где есть девицы, я в тот дом ни ногой.
— И выводит: я пускивал в него чернильницу и бритвенницу…
боюсь, что с бешеным моим характером я убью его когда-нибудь
до смерти. А он еще рассмеется обыкновенно в этаких случаях и преспокойно себе уйдет.
— Ты права! — говорил он, — чего мне желать теперь? — пускай придут убийцы… я был счастлив!.. чего же более для меня? — я видал
смерть близко на ратном поле, и не
боялся… и теперь не испугаюсь: я мужчина, я тверд душой и телом, и
до конца не потеряю надежды спастись вместе с тобою… но если надобно умереть, я умру, не вздрогнув, не простонав… клянусь, никто под небесами не скажет, что твой друг склонил колена перед низкими палачами!..
— Я вот одного
до смерти боюсь — понести от тебя…
Я и говорю дьякону: — а вот, говорю, генерал Карнаухов, покойник, не глупее нас был, а тоже этих привидениев
до смерти боялся…
Однажды пьяный Симцов ни за что ни про что вцепился в волосы учителя и выдрал клок их. Кувалда ударом кулака в грудь уложил его на полчаса в обморок, а когда он очнулся, заставил его съесть волосы учителя. Тот съел,
боясь быть избитым
до смерти.
— Ничего не
бойся! Ой, люблю я тебя
до смерти!
— Не то важно, что Анна умерла от родов, а то, что все эти Анны, Мавры, Пелагеи с раннего утра
до потемок гнут спины, болеют от непосильного труда, всю жизнь дрожат за голодных и больных детей, всю жизнь
боятся смерти и болезней, всю жизнь лечатся, рано блекнут, рано старятся и умирают в грязи и в вони; их дети, подрастая, начинают ту же музыку, и так проходят сот-ни лет, и миллиарды людей живут хуже животных — только ради куска хлеба, испытывая постоянный страх.
Виноваты, конечно, мы — мы, бедные, немые, с нашим малодушием, с нашею боязливой речью, с нашим запуганным воображением. Мы даже за границею
боимся признаваться в ненависти, с которою мы смотрим на наши оковы. Каторжники от рождения, обреченные влачить
до смерти ядро, прикованное к нашим ногам, мы обижаемся, когда об нас говорят как о добровольных рабах, как о мерзлых неграх, а между тем мы не протестуем открыто.
Вася. Нет,
боюсь!.. Тятенька — ух!.. и… и не живи на свете!.. Я и то вот хмельненек немножко… так зашел к вам, авось пройдет… а то
боюсь… тятеньку
до смерти… и… беда!..
Она поняла, что теперь ей, чтобы не сплошать и не сдаться ничтожному секретарю, которого она должна была
бояться, остается только одно: проводить его как-нибудь
до тех пор, пока
смерть Кюлевейна немножко позабудется, и тогда Горданов научит и натравит Висленева покончить с ее мужем.
Так и живет изо дня в день
до самой
смерти без надежд на лучшее, обедая впроголодь,
боясь, что вот-вот его прогонят из казенной квартиры, не зная, куда приткнуть своих детей.
— Жить ли мне здесь или сбежать тайком, так как волею граф не выпустит, сегодня еще сказал мне, что не расстанется со мной
до смерти,
боюсь, и коли сбегу я, на дне морском сыщет, власти-то ему не занимать стать.
В Москве между тем действительно жить было трудно.
До народа доходили вести одна другой тяжелее и печальнее. Говорили, конечно, шепотом и озираясь, что царь после
смерти сына не знал мирного сна. Ночью, как бы устрашенный привидениями, он вскакивал, падая с ложа, валялся посреди комнаты, стонал, вопил, утихал только от изнурения сил, забывался в минутной дремоте на полу, где клали для него тюфяк и изголовье. Ждал и
боялся утреннего света, страшился видеть людей и явить на лице своем муку сыноубийцы.
В дни, когда она чувствовала себя сильнее, по настойчивому желанию Глафиры Петровны, она проводила в доме молодых Салтыковых и после этого чувствовала себя хуже, приписывая эту перемену утомлению. За неделю
до дня ее
смерти, Глафира Петровна стала поговаривать о завещании, так как ранее, несмотря на то, что уже определила кому и что достанется после ее
смерти,
боялась совершать этот акт, все же напоминающий о конце. Ей казалось, что написание завещания равносильно приговору в скорой
смерти.
— Благодарю тя, бога и спаса моего, что сподобил меня, своего грешного раба, избавиться от насильственной
смерти. — Потом, лизнув перстень свой «Кердечень», присовокупил: — Спасибо и Менгли-Гирею!.. А то, пожалуй, далеко ли дьяволу
до наущения, и через кровных подсыпят. Ныне своих
бойся более чужих.
И все мы как друг на друга взглянем — кажется, как будто все в лицах переменяемся, потому что
боимся Флориана
до смерти, и надо, чтобы он этого в глазах не прочитал.