Неточные совпадения
О! я шутить не люблю. Я им всем задал острастку. Меня сам государственный совет
боится. Да что в самом деле? Я такой! я не посмотрю ни на кого… я говорю всем: «Я сам
себя знаю, сам». Я везде, везде. Во дворец всякий день езжу. Меня завтра же произведут сейчас в фельдмарш… (Поскальзывается и чуть-чуть не шлепается на пол, но с почтением поддерживается чиновниками.)
Стародум. Как! А разве тот счастлив, кто счастлив один? Знай, что, как бы он знатен ни был, душа его прямого удовольствия не вкушает. Вообрази
себе человека, который бы всю свою знатность устремил на то только, чтоб ему одному было хорошо, который бы и достиг уже до того, чтоб самому ему ничего желать не оставалось. Ведь тогда вся душа его занялась бы одним чувством, одною боязнию: рано или поздно сверзиться. Скажи ж, мой друг, счастлив ли тот, кому нечего желать, а лишь есть чего
бояться?
Но как ни строго хранили будочники вверенную им тайну, неслыханная весть об упразднении градоначальниковой головы в несколько минут облетела весь город. Из обывателей многие плакали, потому что почувствовали
себя сиротами и, сверх того,
боялись подпасть под ответственность за то, что повиновались такому градоначальнику, у которого на плечах вместо головы была пустая посудина. Напротив, другие хотя тоже плакали, но утверждали, что за повиновение их ожидает не кара, а похвала.
Он сказал это, но теперь, обдумывая, он видел ясно, что лучше было бы обойтись без этого; и вместе с тем, говоря это
себе,
боялся — не дурно ли это?
Определенного ничего не было, но Степана Аркадьича никогда почти не было дома, денег тоже никогда почти не было, и подозрения неверностей постоянно мучали Долли, и она уже отгоняла их от
себя,
боясь испытанного страдания ревности.
Вронский понял по ее взгляду, что она не знала, в каких отношениях он хочет быть с Голенищевым, и что она
боится, так ли она вела
себя, как он бы хотел.
Они знали, что он
боялся всего,
боялся ездить на фронтовой лошади; но теперь, именно потому, что это было страшно, потому что люди ломали
себе шеи и что у каждого препятствия стояли доктор, лазаретная фура с нашитым крестом и сестрою милосердия, он решился скакать.
Как будто было что-то в этом такое, чего она не могла или не хотела уяснить
себе, как будто, как только она начинала говорить про это, она, настоящая Анна, уходила куда-то в
себя и выступала другая, странная, чуждая ему женщина, которой он не любил и
боялся и которая давала ему отпор.
Вронский, писав с нее, любовался ее красотой и средневековостью, и Анна не смела
себе признаться, что она
боится ревновать эту кормилицу, и поэтому особенно ласкала и баловала и ее и ее маленького сына.
— Я понимаю, — сказала Дарья Александровна, невольно любуясь им, как он искренно и твердо сказал это. — Но именно потому, что вы
себя чувствуете причиной, вы преувеличиваете, я
боюсь, — сказала она. — Положение ее тяжело в свете, я понимаю.
«Да нынче что? Четвертый абонемент… Егор с женою там и мать, вероятно. Это значит — весь Петербург там. Теперь она вошла, сняла шубку и вышла на свет. Тушкевич, Яшвин, княжна Варвара… — представлял он
себе — Что ж я-то? Или я
боюсь или передал покровительство над ней Тушкевичу? Как ни смотри — глупо, глупо… И зачем она ставит меня в это положение?» сказал он, махнув рукой.
Она уже подходила к дверям, когда услыхала его шаги. «Нет! нечестно. Чего мне
бояться? Я ничего дурного не сделала. Что будет, то будет! Скажу правду. Да с ним не может быть неловко. Вот он, сказала она
себе, увидав всю его сильную и робкую фигуру с блестящими, устремленными на
себя глазами. Она прямо взглянула ему в лицо, как бы умоляя его о пощаде, и подала руку.
Они были дружны с Левиным, и поэтому Левин позволял
себе допытывать Свияжского, добираться до самой основы его взгляда на жизнь; но всегда это было тщетно. Каждый раз, как Левин пытался проникнуть дальше открытых для всех дверей приемных комнат ума Свияжского, он замечал, что Свияжский слегка смущался; чуть-заметный испуг выражался в его взгляде, как будто он
боялся, что Левин поймет его, и он давал добродушный и веселый отпор.
Моя бесцветная молодость протекла в борьбе с
собой и светом; лучшие мои чувства,
боясь насмешки, я хоронил в глубине сердца: они там и умерли.
Я стал не способен к благородным порывам; я
боюсь показаться смешным самому
себе.
Он спешил не потому, что
боялся опоздать, — опоздать он не
боялся, ибо председатель был человек знакомый и мог продлить и укоротить по его желанию присутствие, подобно древнему Зевесу Гомера, длившему дни и насылавшему быстрые ночи, когда нужно было прекратить брань любезных ему героев или дать им средство додраться, но он сам в
себе чувствовал желание скорее как можно привести дела к концу; до тех пор ему казалось все неспокойно и неловко; все-таки приходила мысль: что души не совсем настоящие и что в подобных случаях такую обузу всегда нужно поскорее с плеч.
Боясь оборвать сеть, плыл он вместе с пойманною рыбою, приказавши
себя перехватить только впоперек веревкой.
Татьяна в лес; медведь за нею;
Снег рыхлый по колено ей;
То длинный сук ее за шею
Зацепит вдруг, то из ушей
Златые серьги вырвет силой;
То в хрупком снеге с ножки милой
Увязнет мокрый башмачок;
То выронит она платок;
Поднять ей некогда;
боится,
Медведя слышит за
собой,
И даже трепетной рукой
Одежды край поднять стыдится;
Она бежит, он всё вослед,
И сил уже бежать ей нет.
Я не мог наглядеться на князя: уважение, которое ему все оказывали, большие эполеты, особенная радость, которую изъявила бабушка, увидев его, и то, что он один, по-видимому, не
боялся ее, обращался с ней совершенно свободно и даже имел смелость называть ее ma cousine, внушили мне к нему уважение, равное, если не большее, тому, которое я чувствовал к бабушке. Когда ему показали мои стихи, он подозвал меня к
себе и сказал...
Не помня, как оставила дом, Ассоль бежала уже к морю, подхваченная неодолимым ветром события; на первом углу она остановилась почти без сил; ее ноги подкашивались, дыхание срывалось и гасло, сознание держалось на волоске. Вне
себя от страха потерять волю, она топнула ногой и оправилась. Временами то крыша, то забор скрывали от нее алые паруса; тогда,
боясь, не исчезли ли они, как простой призрак, она торопилась миновать мучительное препятствие и, снова увидев корабль, останавливалась облегченно вздохнуть.
То вдруг он один в комнате, все ушли и
боятся его, и только изредка чуть-чуть отворяют дверь посмотреть на него, грозят ему, сговариваются об чем-то промеж
себя, смеются и дразнят его.
Он сам
боялся не совладеть с
собой.
«А ведь точно они
боятся меня», — подумал сам про
себя Раскольников, исподлобья глядя на мать и сестру. Пульхерия Александровна действительно, чем больше молчала, тем больше и робела.
Дух у него захватило, и он не докончил. Он слушал в невыразимом волнении, как человек, насквозь его раскусивший, от самого
себя отрекался. Он
боялся поверить и не верил. В двусмысленных еще словах он жадно искал и ловил чего-нибудь более точного и окончательного.
Будь Авдотья Романовна одета как королева, то, кажется, он бы ее совсем не
боялся; теперь же, может именно потому, что она так бедно одета и что он заметил всю эту скаредную обстановку, в сердце его вселился страх, и он стал
бояться за каждое слово свое, за каждый жест, что было, конечно, стеснительно для человека и без того
себе не доверявшего.
Он до того углубился в
себя и уединился от всех, что
боялся даже всякой встречи, не только встречи с хозяйкой.
Всего ужаснее было для него встретиться с этим человеком опять: он ненавидел его без меры, бесконечно, и даже
боялся своею ненавистью как-нибудь обнаружить
себя.
Кабанова. Что ты сиротой-то прикидываешься! Что ты нюни-то распустил? Ну, какой ты муж? Посмотри ты на
себя! Станет ли тебя жена
бояться после этого?
Кабанов. Кулигин, надо, брат, бежать, искать ее. Я, братец, знаешь, чего
боюсь? Как бы она с тоски-то на
себя руки не наложила! Уж так тоскует, так тоскует, что ах! На нее-то глядя, сердце рвется. Чего ж вы смотрели-то? Давно ль она ушла-то?
Лариса. Я не за
себя боюсь.
Скорее в обморок, теперь оно в порядке,
Важнее давишной причина есть тому,
Вот наконец решение загадке!
Вот я пожертвован кому!
Не знаю, как в
себе я бешенство умерил!
Глядел, и видел, и не верил!
А милый, для кого забыт
И прежний друг, и женский страх и стыд, —
За двери прячется,
боится быть в ответе.
Ах! как игру судьбы постичь?
Людей с душой гонительница, бич! —
Молчалины блаженствуют на свете!
— Что же делается там, в России? Все еще бросают бомбы? Почему Дума не запретит эти эксцессы? Ах, ты не можешь представить
себе, как мы теряем во мнении Европы! Я очень
боюсь, что нам перестанут давать деньги, — займы, понимаешь?
— Я? Я — по-дурацки говорю. Потому что ничего не держится в душе… как в безвоздушном пространстве. Говорю все, что в голову придет, сам перед
собой играю шута горохового, — раздраженно всхрапывал Безбедов; волосы его, высохнув, торчали дыбом, — он выпил вино, забыв чокнуться с Климом, и, держа в руке пустой стакан, сказал, глядя в него: — И
боюсь, что на меня, вот — сейчас, откуда-то какой-то страх зверем бросится.
Голос ее прозвучал жалобой и упреком; все вокруг так сказочно чудесно изменилось; Самгин был взволнован волнением постояльца, смущенно улыбаясь и все еще
боясь показаться смешным
себе, он обнял жену...
— А я приехала третьего дня и все еще не чувствую
себя дома, все
боюсь, что надобно бежать на репетицию, — говорила она, набросив на плечи
себе очень пеструю шерстяную шаль, хотя в комнате было тепло и кофточка Варвары глухо, до подбородка, застегнута.
Иногда Клим испытывал желание возразить девочке, поспорить с нею, но не решался на это,
боясь, что Лида рассердится. Находя ее самой интересной из всех знакомых девочек, он гордился тем, что Лидия относится к нему лучше, чем другие дети. И когда Лида вдруг капризно изменяла ему, приглашая в тарантас Любовь Сомову, Клим чувствовал
себя обиженным, покинутым и ревновал до злых слез.
Борис вел
себя, точно обожженный, что-то судорожное явилось в нем, как будто он, торопясь переиграть все игры,
боится, что не успеет сделать это.
— А, знаете, я думал, что вы умный и потому прячете
себя. Но вы прячетесь в сдержанном молчании, потому что не умный вы и
боитесь обнаружить это. А я вот понял, какой вы…
Самгин тотчас предложил выпить за французского рабочего, выпили, он раскланялся и ушел так быстро, точно
боялся, что его остановят. Он не любил смеяться над
собой, он редко позволял
себе это, но теперь, шагая по темной, тихой улице, усмехался.
— У нас удивительно много людей, которые, приняв чужую мысль, не могут, даже как будто
боятся проверить ее, внести поправки от
себя, а, наоборот, стремятся только выпрямить ее, заострить и вынести за пределы логики, за границы возможного. Вообще мне кажется, что мышление для русского человека — нечто непривычное и даже пугающее, хотя соблазнительное. Это неумение владеть разумом у одних вызывает страх пред ним, вражду к нему, у других — рабское подчинение его игре, — игре, весьма часто развращающей людей.
— Женщины, которые из чувства ложного стыда презирают
себя за то, что природа, создавая их, грубо наглупила. И есть девушки, которые
боятся любить, потому что им кажется: любовь унижает, низводит их к животным.
— Самоубийственно пьет. Маркс ему вреден. У меня сын тоже насильно заставляет
себя веровать в Маркса. Ему — простительно. Он — с озлобления на людей за погубленную жизнь. Некоторые верят из глупой, детской храбрости:
боится мальчуган темноты, но — лезет в нее, стыдясь товарищей, ломая
себя, дабы показать: я-де не трус! Некоторые веруют по торопливости, но большинство от страха. Сих, последних, я не того… не очень уважаю.
Нередко казалось, что он до того засыпан чужими словами, что уже не видит
себя. Каждый человек, как бы чего-то
боясь, ища в нем союзника, стремится накричать в уши ему что-то свое; все считают его приемником своих мнений, зарывают его в песок слов. Это — угнетало, раздражало. Сегодня он был именно в таком настроении.
Покачиваясь в кресле, Клим чувствовал
себя взболтанным и неспособным придумать ничего, что объяснило бы ему тревогу, вызванную приездом Лидии. Затем он вдруг понял, что
боится, как бы Лидия не узнала о его романе с Маргаритой от горничной Фени.
— Не тому вас учат, что вы должны знать. Отечествоведение — вот наука, которую следует преподавать с первых же классов, если мы хотим быть нацией. Русь все еще не нация, и
боюсь, что ей придется взболтать
себя еще раз так, как она была взболтана в начале семнадцатого столетия. Тогда мы будем нацией — вероятно.
Это не было похоже на тоску, недавно пережитую им, это было сновидное, тревожное ощущение падения в некую бездонность и мимо своих обычных мыслей, навстречу какой-то новой, враждебной им. Свои мысли были где-то в нем, но тоже бессловесные и бессильные, как тени. Клим Самгин смутно чувствовал, что он должен в чем-то сознаться пред
собою, но не мог и
боялся понять: в чем именно?
Любаша всегда стремилась куда-то,
боялась опоздать, утром смотрела на стенные часы со страхом, а около или после полуночи, уходя спать, приказывала
себе...
Он стоял, раздвинув ноги, вскинув голову так, что кадык его высунулся, точно топор. Видя пред
собою его карикатурно мрачную фигуру, поддаваясь внезапному взрыву возмущения и
боясь, что кто-нибудь опередит его, Самгин вскочил, крикнул...
В том, что говорили у Гогиных, он не услышал ничего нового для
себя, — обычная разноголосица среди людей, каждый из которых
боится порвать свою веревочку, изменить своей «системе фраз». Он привык думать, что хотя эти люди строят мнения на фактах, но для того, чтоб не считаться с фактами. В конце концов жизнь творят не бунтовщики, а те, кто в эпохи смут накопляют силы для жизни мирной. Придя домой, он записал свои мысли, лег спать, а утром Анфимьевна, в платье цвета ржавого железа, подавая ему кофе, сказала...
Самгин отошел подальше от кузницы, спрашивая
себя:
боится он или не
боится мужиков? Как будто не
боялся, но чувствовал свою беззащитность и унижение пред откровенной враждебностью печника.