Неточные совпадения
Хлестаков (защищая рукою кушанье).Ну, ну, ну… оставь, дурак! Ты привык там обращаться с другими: я,
брат, не такого рода! со мной не советую… (Ест.)Боже мой, какой суп! (Продолжает есть.)Я думаю, еще ни один
человек в мире не едал такого супу: какие-то перья плавают вместо масла. (Режет курицу.)Ай, ай, ай, какая курица! Дай жаркое! Там супу немного осталось, Осип, возьми себе. (Режет жаркое.)Что это за жаркое? Это не жаркое.
С утра встречались странникам
Все больше
люди малые:
Свой
брат крестьянин-лапотник,
Мастеровые, нищие,
Солдаты, ямщики.
У нищих, у солдатиков
Не спрашивали странники,
Как им — легко ли, трудно ли
Живется на Руси?
Солдаты шилом бреются,
Солдаты дымом греются —
Какое счастье тут?..
— Это,
брат, не то, что с «кособрюхими» лбами тяпаться! нет, тут,
брат, ответ подай: каков таков
человек? какого чину и звания? — гуторят они меж собой.
— Может быть, для тебя нет. Но для других оно есть, — недовольно хмурясь, сказал Сергей Иванович. — В народе живы предания о православных
людях, страдающих под игом «нечестивых Агарян». Народ услыхал о страданиях своих
братий и заговорил.
Он не мог согласиться с тем, что десятки
людей, в числе которых и
брат его, имели право на основании того, что им рассказали сотни приходивших в столицы краснобаев-добровольцев, говорить, что они с газетами выражают волю и мысль народа, и такую мысль, которая выражается в мщении и убийстве.
Константин Левин заглянул в дверь и увидел, что говорит с огромной шапкой волос молодой
человек в поддевке, а молодая рябоватая женщина, в шерстяном платье без рукавчиков и воротничков, сидит на диване.
Брата не видно было. У Константина больно сжалось сердце при мысли о том, в среде каких чужих
людей живет его
брат. Никто не услыхал его, и Константин, снимая калоши, прислушивался к тому, что говорил господин в поддевке. Он говорил о каком-то предприятии.
Брат Николай был родной и старший
брат Константина Левина и одноутробный
брат Сергея Ивановича, погибший
человек, промотавший бо̀льшую долю своего состояния, вращавшийся в самом странном и дурном обществе и поссорившийся с
братьями.
Ну, положим, даже не
братьев, не единоверцев, а просто детей, женщин, стариков; чувство возмущается, и русские
люди бегут, чтобы помочь прекратить эти ужасы.
Как бы пробудившись от сна, Левин долго не мог опомниться. Он оглядывал сытую лошадь, взмылившуюся между ляжками и на шее, где терлись поводки, оглядывал Ивана кучера, сидевшего подле него, и вспоминал о том, что он ждал
брата, что жена, вероятно, беспокоится его долгим отсутствием, и старался догадаться, кто был гость, приехавший с
братом. И
брат, и жена, и неизвестный гость представлялись ему теперь иначе, чем прежде. Ему казалось, что теперь его отношения со всеми
людьми уже будут другие.
Левин уже давно сделал замечание, что, когда с
людьми бывает неловко от их излишней уступчивости, покорности, то очень скоро сделается невыносимо от их излишней требовательности и придирчивости. Он чувствовал, что это случится и с
братом. И, действительно, кротости
брата Николая хватило не надолго. Он с другого же утра стал раздражителен и старательно придирался к
брату, затрогивая его за самые больные места.
Но в глубине своей души, чем старше он становился и чем ближе узнавал своего
брата, тем чаще и чаще ему приходило в голову, что эта способность деятельности для общего блага, которой он чувствовал себя совершенно лишенным, может быть и не есть качество, а, напротив, недостаток чего-то — не недостаток добрых, честных, благородных желаний и вкусов, но недостаток силы жизни, того, что называют сердцем, того стремления, которое заставляет
человека из всех бесчисленных представляющихся путей жизни выбрать один и желать этого одного.
— Я не полагаю, чтобы можно было извинять такого
человека, хотя он и твой
брат, — сказал Алексей Александрович строго.
Он чувствовал себя более близким к нему, чем к
брату, и невольно улыбался от нежности, которую он испытывал к этому
человеку.
Но Левин ошибся, приняв того, кто сидел в коляске, за старого князя. Когда он приблизился к коляске, он увидал рядом со Степаном Аркадьичем не князя, а красивого полного молодого
человека в шотландском колпачке, с длинными концами лент назади. Это был Васенька Весловский, троюродный
брат Щербацких — петербургско-московский блестящий молодой
человек, «отличнейший малый и страстный охотник», как его представил Степан Аркадьич.
Левин положил
брата на спину, сел подле него и не дыша глядел на его лицо. Умирающий лежал, закрыв глаза, но на лбу его изредка шевелились мускулы, как у
человека, который глубоко и напряженно думает. Левин невольно думал вместе с ним о том, что такое совершается теперь в нем, но, несмотря на все усилия мысли, чтоб итти с ним вместе, он видел по выражению этого спокойного строгого лица и игре мускула над бровью, что для умирающего уясняется и уясняется то, что всё так же темно остается для Левина.
Сбежав до половины лестницы, Левин услыхал в передней знакомый ему звук покашливанья; но он слышал его неясно из-за звука своих шагов и надеялся, что он ошибся; потом он увидал и всю длинную, костлявую, знакомую фигуру, и, казалось, уже нельзя было обманываться, но всё еще надеялся, что он ошибается и что этот длинный
человек, снимавший шубу и откашливавшийся, был не
брат Николай.
— А, Костя! — вдруг проговорил он, узнав
брата, и глаза его засветились радостью. Но в ту же секунду он оглянулся на молодого
человека и сделал столь знакомое Константину судорожное движение головой и шеей, как будто галстук жал его; и совсем другое, дикое, страдальческое и жестокое выражение остановилось на его исхудалом лице.
Окончив курсы в гимназии и университете с медалями, Алексей Александрович с помощью дяди тотчас стал на видную служебную дорогу и с той поры исключительно отдался служебному честолюбию. Ни в гимназии, ни в университете, ни после на службе Алексей Александрович не завязал ни с кем дружеских отношений.
Брат был самый близкий ему по душе
человек, но он служил по министерству иностранных дел, жил всегда за границей, где он и умер скоро после женитьбы Алексея Александровича.
Левин чувствовал, что
брат Николай в душе своей, в самой основе своей души, несмотря на всё безобразие своей жизни, не был более неправ, чем те
люди, которые презирали его. Он не был виноват в том, что родился с своим неудержимым характером и стесненным чем-то умом. Но он всегда хотел быть хорошим. «Всё выскажу ему, всё заставлю его высказать и покажу ему, что я люблю и потому понимаю его», решил сам с собою Левин, подъезжая в одиннадцатом часу к гостинице, указанной на адресе.
— Вот и я, — сказал князь. — Я жил за границей, читал газеты и, признаюсь, еще до Болгарских ужасов никак не понимал, почему все Русские так вдруг полюбили
братьев Славян, а я никакой к ним любви не чувствую? Я очень огорчался, думал, что я урод или что так Карлсбад на меня действует. Но, приехав сюда, я успокоился, я вижу, что и кроме меня есть
люди, интересующиеся только Россией, а не
братьями Славянами. Вот и Константин.
Константин Левин смотрел на
брата как на
человека огромного ума и образования, благородного в самом высоком значении этого слова и одаренного способностью деятельности для общего блага.
— Ну, послушай однако, — нахмурив свое красивое умное лицо, сказал старший
брат, — есть границы всему. Это очень хорошо быть чудаком и искренним
человеком и не любить фальши, — я всё это знаю; но ведь то, что ты говоришь, или не имеет смысла или имеет очень дурной смысл. Как ты находишь неважным, что тот народ, который ты любишь, как ты уверяешь…
— Поэтому для обрусения инородцев есть одно средство — выводить как можно больше детей. Вот мы с
братом хуже всех действуем. А вы, господа женатые
люди, в особенности вы, Степан Аркадьич, действуете вполне патриотически; у вас сколько? — обратился он, ласково улыбаясь хозяину и подставляя ему крошечную рюмочку.
— Ах да, позвольте вас познакомить, — сказал он. — Мои товарищи: Филипп Иваныч Никитин, Михаил Станиславич Гриневич, — и обратившись к Левину: — земский деятель, новый, земский
человек, гимнаст, поднимающий одною рукой пять пудов, скотовод и охотник и мой друг, Константин Дмитрич Левин,
брат Сергея Иваныча Кознышева.
«С
братом теперь не будет той отчужденности, которая всегда была между нами, — споров не будет; с Кити никогда не будет ссор, с гостем, кто бы он ни был, буду ласков и добр, с
людьми, с Иваном — всё будет другое».
— Каждый член общества призван делать свойственное ему дело, — сказал он. — И
люди мысли исполняют свое дело, выражая общественное мнение. И единодушие и полное выражение общественного мнения есть заслуга прессы и вместе с тем радостное явление. Двадцать лет тому назад мы бы молчали, а теперь слышен голос русского народа, который готов встать, как один
человек, и готов жертвовать собой для угнетенных
братьев; это великий шаг и задаток силы.
— А, ты так? — сказал он. — Ну, входи, садись. Хочешь ужинать? Маша, три порции принеси. Нет, постой. Ты знаешь, кто это? — обратился он к
брату, указывая на господина в поддевке, — это господин Крицкий, мой друг еще из Киева, очень замечательный
человек. Его, разумеется, преследует полиция, потому что он не подлец.
Вспоминал он, как
брат в университете и год после университета, несмотря на насмешки товарищей, жил как монах, в строгости исполняя все обряды религии, службы, посты и избегая всяких удовольствий, в особенности женщин; и потом как вдруг его прорвало, он сблизился с самыми гадкими
людьми и пустился в самый беспутный разгул.
— Здесь нечисто! Я встретил сегодня черноморского урядника; он мне знаком — был прошлого года в отряде; как я ему сказал, где мы остановились, а он мне: «Здесь,
брат, нечисто,
люди недобрые!..» Да и в самом деле, что это за слепой! ходит везде один, и на базар, за хлебом, и за водой… уж видно, здесь к этому привыкли.
Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом так, как будто бы говорил: «Пойдем,
брат, в другую комнату, там я тебе что-то скажу», —
человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького
человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного
человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем, не без приятности.
— Нет,
брат! она такая почтенная и верная! Услуги оказывает такие… поверишь, у меня слезы на глазах. Нет, ты не держи меня; как честный
человек, поеду. Я тебя в этом уверяю по истинной совести.
Они-то с нашим
братом, с простым
человеком, охотнее разговорятся.
— Ну, полно,
брат, экой скрытный
человек! Я, признаюсь, к тебе с тем пришел: изволь, я готов тебе помогать. Так и быть: подержу венец тебе, коляска и переменные лошади будут мои, только с уговором: ты должен мне дать три тысячи взаймы. Нужны,
брат, хоть зарежь!
— Он подловат и гадковат, не только что пустоват, — подхватила живо Улинька. — Кто так обидел своих
братьев и выгнал из дому родную сестру, тот гадкий
человек…
«Кто бы такой был этот Чичиков? — думал
брат Василий. —
Брат Платон на знакомства неразборчив и, верно, не узнал, что он за
человек». И оглянул он Чичикова, насколько позволяло приличие, и увидел, что он стоял, несколько наклонивши голову и сохранив приятное выраженье в лице.
Брат Василий задумался. «Говорит этот
человек несколько витиевато, но в словах его есть правда, — думал <он>. —
Брату моему Платону недостает познания
людей, света и жизни». Несколько помолчав, сказал так вслух...
Чичиков, будучи
человек весьма щекотливый и даже в некоторых случаях привередливый, потянувши к себе воздух на свежий нос поутру, только помарщивался да встряхивал головою, приговаривая: «Ты,
брат, черт тебя знает, потеешь, что ли.
Следовало бы тоже принять во внимание и прежнюю жизнь
человека, потому что, если не рассмотришь все хладнокровно, а накричишь с первого раза, — запугаешь только его, да и признанья настоящего не добьешься: а как с участием его расспросишь, как
брат брата, — сам все выскажет и даже не просит о смягчении, и ожесточенья ни против кого нет, потому что ясно видит, что не я его наказываю, а закон.
— Вот в рассуждении того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами лучше это знаете, — что многие запорожцы позадолжались в шинки жидам и своим
братьям столько, что ни один черт теперь и веры неймет. Потом опять в рассуждении того пойдет речь, что есть много таких хлопцев, которые еще и в глаза не видали, что такое война, тогда как молодому
человеку, — и сами знаете, панове, — без войны не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он еще ни разу не бил бусурмена?
— И на что бы трогать? Пусть бы, собака, бранился! То уже такой народ, что не может не браниться! Ох, вей мир, какое счастие посылает бог
людям! Сто червонцев за то только, что прогнал нас! А наш
брат: ему и пейсики оборвут, и из морды сделают такое, что и глядеть не можно, а никто не даст ста червонных. О, Боже мой! Боже милосердый!
— Эх,
брат, да ведь природу поправляют и направляют, а без этого пришлось бы потонуть в предрассудках. Без этого ни одного бы великого
человека не было. Говорят: «долг, совесть», — я ничего не хочу говорить против долга и совести, — но ведь как мы их понимаем? Стой, я тебе еще задам один вопрос. Слушай!
Дуня из этого свидания по крайней мере вынесла одно утешение, что
брат будет не один: к ней, Соне, к первой пришел он со своею исповедью; в ней искал он
человека, когда ему понадобился
человек; она же и пойдет за ним, куда пошлет судьба.
Это и с мужиком сиволапым может произойти, а уж с нашим
братом, современно умным
человеком, да еще в известную сторону развитым, и подавно!
— Нет, я, я более всех виновата! — говорила Дунечка, обнимая и целуя мать, — я польстилась на его деньги, но, клянусь,
брат, я и не воображала, чтоб это был такой недостойный
человек! Если б я разглядела его раньше, я бы ни на что не польстилась! Не вини меня,
брат!
Не то чтоб он понимал, но он ясно ощущал, всею силою ощущения, что не только с чувствительными экспансивностями, как давеча, но даже с чем бы то ни было ему уже нельзя более обращаться к этим
людям в квартальной конторе, и будь это всё его родные
братья и сестры, а не квартальные поручики, то и тогда ему совершенно незачем было бы обращаться к ним и даже ни в каком случае жизни; он никогда еще до сей минуты не испытывал подобного странного и ужасного ощущения.
Но, несмотря на ту же тревогу, Авдотья Романовна хоть и не пугливого была характера, но с изумлением и почти даже с испугом встречала сверкающие диким огнем взгляды друга своего
брата, и только беспредельная доверенность, внушенная рассказами Настасьи об этом странном
человеке, удержала ее от покушения убежать от него и утащить за собою свою мать.
В коридоре они столкнулись с Лужиным: он явился ровно в восемь часов и отыскивал нумер, так что все трое вошли вместе, но не глядя друг на друга и не кланяясь. Молодые
люди прошли вперед, а Петр Петрович, для приличия, замешкался несколько в прихожей, снимая пальто. Пульхерия Александровна тотчас же вышла встретить его на пороге. Дуня здоровалась с
братом.
— Это,
брат, веришь ли, у меня особенно на сердце лежало. Потом надо же из тебя
человека сделать. Приступим: сверху начнем. Видишь ли ты эту каскетку? — начал он, вынимая из узла довольно хорошенькую, но в то же время очень обыкновенную и дешевую фуражку. — Позволь-ка примерить?
— Это денег-то не надо! Ну, это,
брат, врешь, я свидетель! Не беспокойтесь, пожалуйста, это он только так… опять вояжирует. [Вояжирует — здесь: грезит, блуждает в царстве снов (от фр. voyager — путешествовать).] С ним, впрочем, это и наяву бывает… Вы
человек рассудительный, и мы будем его руководить, то есть попросту его руку водить, он и подпишет. Принимайтесь-ка…
Карандышев. Она сама виновата: ее поступок заслуживал наказания. Я ей говорил, что это за
люди; наконец она сама могла, она имела время заметить разницу между мной и ими. Да, она виновата, но судить ее, кроме меня, никто не имеет права, а тем более оскорблять. Это уж мое дело; прощу я ее или нет; но защитником ее я обязан явиться. У ней нет ни
братьев, ни близких; один я, только один я обязан вступиться за нее и наказать оскорбителей. Где она?