Неточные совпадения
Г-жа Простакова.
Бредит, бестия! Как будто благородная! Зови же ты мужа, сына.
Скажи им, что, по милости Божией, дождались мы дядюшку любезной нашей Софьюшки; что второй наш родитель к нам теперь пожаловал, по милости Божией. Ну, беги, переваливайся!
Но река продолжала свой говор, и в этом говоре слышалось что-то искушающее, почти зловещее. Казалось, эти звуки говорили:"Хитер, прохвост, твой
бред, но есть и другой
бред, который, пожалуй, похитрей твоего будет". Да; это был тоже
бред, или, лучше
сказать, тут встали лицом к лицу два
бреда: один, созданный лично Угрюм-Бурчеевым, и другой, который врывался откуда-то со стороны и заявлял о совершенной своей независимости от первого.
— Ты
бредишь, слепой, —
сказала она, — я ничего не вижу.
И обняло горе старую голову. Сорвал и сдернул он все перевязки ран своих, бросил их далеко прочь, хотел громко что-то
сказать — и вместо того понес чепуху; жар и
бред вновь овладели им, и понеслись без толку и связи безумные речи.
— Пойдем! — упрямо
сказал Бульба, и жид, как нянька, вздыхая,
побрел вслед за ним.
Она сходила, вернулась, а на другой день слегла в жару и
бреду; непогода и вечерняя изморось сразила ее двухсторонним воспалением легких, как
сказал городской врач, вызванный добросердной рассказчицей.
— Нет, не
сказал… словами; но она многое поняла. Она слышала ночью, как ты
бредила. Я уверен, что она уже половину понимает. Я, может быть, дурно сделал, что заходил. Уж и не знаю, для чего я даже и заходил-то. Я низкий человек, Дуня.
— Нет, тут не один
бред весенний, — с одушевлением
сказала Дунечка.
Хотя оно, впрочем, — кстати
скажу, — все эти психологические средства к защите, отговорки да увертки крайне несостоятельны, да и о двух концах: «Болезнь, дескать,
бред, грезы, мерещилось, не помню», все это так-с, да зачем же, батюшка, в болезни-то да в
бреду все такие именно грезы мерещутся, а не прочие?
— Не совсем здоров! — подхватил Разумихин. — Эвона сморозил! До вчерашнего дня чуть не без памяти
бредил… Ну, веришь, Порфирий, сам едва на ногах, а чуть только мы, я да Зосимов, вчера отвернулись — оделся и удрал потихоньку и куролесил где-то чуть не до полночи, и это в совершеннейшем, я тебе
скажу,
бреду, можешь ты это представить! Замечательнейший случай!
— И неужели в совершеннейшем
бреду?
Скажите пожалуйста! — с каким-то бабьим жестом покачал головою Порфирий.
У дверей светлицы Швабрин опять остановился и
сказал прерывающимся голосом: «Государь, предупреждаю вас, что она в белой горячке и третий день как
бредит без умолку».
Как суетится! что за прыть!
А Софья? — Нет ли впрямь тут жениха какого?
С которых пор меня дичатся как чужого!
Как здесь бы ей не быть!!..
Кто этот Скалозуб? отец им сильно
бредит,
А может быть не только, что отец…
Ах! тот
скажи любви конец,
Кто на три года вдаль уедет.
— Кто такой Аркадий Николаич? — проговорил Базаров как бы в раздумье. — Ах да! птенец этот! Нет, ты его не трогай: он теперь в галки попал. Не удивляйся, это еще не
бред. А ты пошли нарочного к Одинцовой, Анне Сергеевне, тут есть такая помещица… Знаешь? (Василий Иванович кивнул головой.) Евгений, мол, Базаров кланяться велел и велел
сказать, что умирает. Ты это исполнишь?
—
Бредит, — шепотом
сказала она, махнув рукой на Клима. — Уйди!
— Помяты ребра. Вывихнута рука. Но — главное — нервное потрясение… Он всю ночь
бредил: «Не давите меня!» Требовал, чтоб разогнали людей дальше друг от друга. Нет,
скажи — что же это?
— Это… остроумно, —
сказал Самгин вполголоса и спросил себя: «Что это она —
бредит?»
— Ну, милейший, вы, кажется,
бредите, —
сказала Сомова, махнув на него рукою.
—
Бредит, — находчиво
сказал Клим. — Боится кого-то,
бредит о вшах, клопах…
— «Яко две тысячи поменее доходу…» —
сказал он вдруг громко в
бреду. — Сейчас, сейчас, погоди… — и очнулся вполовину.
В снах тоже появилась своя жизнь: они населились какими-то видениями, образами, с которыми она иногда говорила вслух… они что-то ей рассказывают, но так неясно, что она не поймет, силится говорить с ними, спросить, и тоже говорит что-то непонятное. Только Катя
скажет ей поутру, что она
бредила.
— Что вы все молчите, так странно смотрите на меня! — говорила она, беспокойно следя за ним глазами. — Я бог знает что наболтала в
бреду… это чтоб подразнить вас… отмстить за все ваши насмешки… — прибавила она, стараясь улыбнуться. — Смотрите же, бабушке ни слова!
Скажите, что я легла, чтоб завтра пораньше встать, и попросите ее… благословить меня заочно… Слышите?
— А я что же буду делать, —
сказала она, — любоваться на эту горячку, не разделяя ее? Вы
бредите, Борис Павлыч!
— Все это как сон и
бред, —
сказал я в глубокой грусти и взялся за шляпу.
— Это я в
бреду. Верно, я тебе тогда и про документ
сказал?
В тиши, наедине со своею совестью, может быть, спрашивает себя: „Да что такое честь, и не предрассудок ли кровь?“ Может быть, крикнут против меня и
скажут, что я человек болезненный, истерический, клевещу чудовищно,
брежу, преувеличиваю.
— «Папа, говорит, папа, я его повалю, как большой буду, я ему саблю выбью своей саблей, брошусь на него, повалю его, замахнусь на него саблей и
скажу ему: мог бы сейчас убить, но прощаю тебя, вот тебе!» Видите, видите, сударь, какой процессик в головке-то его произошел в эти два дня, это он день и ночь об этом именно мщении с саблей думал и ночью, должно быть, об этом бредил-с.
— Свидетель, ваши слова непонятны и здесь невозможны. Успокойтесь, если можете, и расскажите… если вправду имеете что
сказать. Чем вы можете подтвердить такое признание… если вы только не
бредите?
— Илюша часто, очень часто поминал об вас, даже, знаете, во сне, в
бреду. Видно, что вы ему очень, очень были дороги прежде… до того случая… с ножиком. Тут есть и еще причина…
Скажите, это ваша собака?
Итак, он сидел теперь, почти сознавая сам, что в
бреду, и, как уже и
сказал я, упорно приглядывался к какому-то предмету у противоположной стены на диване.
— Эта песня, — через минуту
сказал Петр, — я помнил ее даже во время
бреда… А кто этот Федор, которого ты звал?
— Кто ее дразнил? Когда ее дразнили? Кто мог ей это
сказать?
Бредит она или нет? — трепеща от гнева, обращалась ко всем Лизавета Прокофьевна.
Пробираюсь немедленно в кухню, бужу Савелия-кучера, пятнадцать целковых ему, «подай лошадей в полчаса!» Чрез полчаса, разумеется, возок у ворот; у Анфисы Алексеевны,
сказали мне, мигрень, жар и
бред, — сажусь и еду.
— Откладывает… ей нельзя, понимаю, понимаю… — перебил Ипполит, как бы стараясь поскорее отклонить разговор. — Кстати, говорят, вы сами читали ей всю эту галиматью вслух; подлинно, в
бреду написано и… сделано. И не понимаю, до какой степени надо быть, — не
скажу жестоким (это для меня унизительно), но детски тщеславным и мстительным, чтоб укорять меня этою исповедью и употреблять ее против меня же как оружие! Не беспокойтесь, я не на ваш счет говорю…
«Она больна,
бредит, — думала она, — надо послать за доктором, да за каким? Гедеоновский намедни хвалил какого-то; он все врет — а может быть, на этот раз и правду
сказал». Но когда она убедилась, что Лиза не больна и не
бредит, когда на все ее возражения Лиза постоянно отвечала одним и тем же, Марфа Тимофеевна испугалась и опечалилась не на шутку.
— Ах, да не все ли равно! — вдруг воскликнул он сердито. — Ты вот сегодня говорил об этих женщинах… Я слушал… Правда, нового ты ничего мне не
сказал. Но странно — я почему-то, точно в первый раз за всю мою беспутную жизнь, поглядел на этот вопрос открытыми глазами… Я спрашиваю тебя, что же такое, наконец, проституция? Что она? Влажной
бред больших городов или это вековечное историческое явление? Прекратится ли она когда-нибудь? Или она умрет только со смертью всего человечества? Кто мне ответит на это?
— Вот уж — как в басне, —
сказала она, — понес студент обычный
бред.
— А я за вами петушком, петушком! —
сказал Петин, чтобы посмешить ее, но Клеопатра Петровна не смеялась, и таким образом обе пары разъехались в разные стороны: Вихров с Анною Ивановною на Тверскую, а Клеопатра Петровна с Заминым на Петровку. Неведомов
побрел домой один, потупив голову.
Павел всмотрелся в него и в самом деле узнал в нем давнишнего своего знакомого, с которым ему действительно пришлось странно познакомиться — он был еще семиклассным гимназистом и пришел раз в общественную баню. В это время Вихров, начитавшись «Горя от ума», решительно
бредил им, и, когда банщик начал очень сильно тереть его, он
сказал ему...
«Что с ней, что с ней!» — подумал я, и вся душа перевернулась во мне. Нелли замолчала и более во весь вечер не
сказала ни слова. Когда же я ушел, она заплакала, плакала весь вечер, как донесла мне Александра Семеновна, и так и уснула в слезах. Даже ночью, во сне, она плакала и что-то ночью говорила в
бреду.
— Это, — говорит, — вы с Асафом
бредили. Вы, говорит, известно, погубители наши. Над вами, мол, и доселева большего нет; так если вы сами об себе промыслить не хотите, мы за вас промыслим, и набольшего вам дадим, да не старца, а старицу, или, по-простому
сказать, солдатскую дочь… Ладно, что ли, этак-то будет?
Словом
сказать, образовался целый помещичий
бред, имевший целью обеспечить спокойствие в будущем.
Словом
сказать, так обставил дело, что мужичку курицы выпустить некуда. Курица глупа, не рассуждает, что свое и что чужое,
бредет туда, где лучше, — за это ее сейчас в суп. Ищет баба курицу, с ног сбилась, а Конон Лукич молчит.
— Слышу-с и вот что
скажу вам, — обратился он ко мне, — я полагаю, что все вы чего-то такого съели, от чего все в
бреду.
— Проснись,
бредишь, —
сказал Смурый, медленно прикрывая глаза, а помолчав, забормотал: — Конечно, где-нибудь есть… что-нибудь скрытое. Не быть его — не может… Не таковы мои годы, да и характер мой тож… Ну, а однако ж…
И Николай Афанасьевич, скрипя своими сапожками, заковылял в комнаты к протопопице, но, побыв здесь всего одну минуту, взял с собой дьякона и
побрел к исправнику; от исправника они прошли к судье, и карлик с обоими с ними совещался, и ни от того, ни от другого ничего не узнал радостного. Они жалели Туберозова, говорили, что хотя протопоп и нехорошо сделал,
сказав такую возбуждающую проповедь, но что с ним все-таки поступлено уже через меру строго.
Карлик мысленно положил отречься от всякой надежды чего-нибудь достичь и стал собираться назад в свой город. Савелий ему ничего не возражал, а напротив, даже советовал уехать и ничего не наказывал, что там
сказать или ответить. До последней минуты, даже провожая карлика из города за заставу, он все-таки не поступился ни на йоту и, поворотив с знакомой дороги назад в город,
побрел пилить дрова на монастырский двор.
— „Не слушай, бога ради, что я вру, —
сказал он, испугавшись, вероятно, моего взгляда, — сам не знаю, как выпил лишний стакан вина, от этого жар,
бред…
«Тут, — писал племянник, — больной начал
бредить, лицо его приняло задумчивое выражение последних минут жизни; он велел себя приподнять и, открывши светлые глаза, хотел что-то
сказать детям, но язык не повиновался. Он улыбнулся им, и седая голова его упала на грудь. Мы схоронили его на нашем сельском кладбище между органистом и кистером».
Если б жертвами этих интимных предательств делались исключительно так называемые либералы, можно бы, пожалуй, примириться с этим. Можно бы даже
сказать: сами либеральничали, сами кознодействовали, сами
бредили — вот и добредились! Но оказывается, что ябеда слепа и капризна…